Скоро Николка обратил внимание на то, что чем ближе подходили они к центру лимана, тем меньше становилось промоин. Это обстоятельство успокоило его, он взбодрился, тревога, холодом сковавшая его тело, уходила прочь. Но очень уж короткой оказалась передышка. Пройдя центр лимана и приблизившись к желанному берегу, пастухи вновь попали в лабиринты промоин, вновь ощутил Николка под своими ногами ненадежную, коварную твердость льда и холодную страшную глубину под этим льдом.
Караван делает невероятные петли, иногда он заходит в тупик, упирается в полынью, с трудом разворачивается назад, обходит ее. Но что это? Николка увидел на берегу черный столб дыма.
— Костя! Дым! Смотри, дым вон там!
Но Костя уже остановился, приставив ладонь ко лбу, смотрит на дым. Дым густой и черный. Там, на берегу, пастухи подают какой-то сигнал… Но какой? Костя задумался: «Отчего пастухи развели такой большой костер не рядом с палаткой, а ушли по берегу километра за два от палаток? Может, там, где они развели костер, по их разумению, крепче лед. Как бы там ни было, но зря сбивать караван с выбранного направления пастухи не станут. Им сверху видней.»
Костя решительно повернул аргиш в сторону дыма. Вот уже четко виден берег, видны фигуры трех пастухов: Хабаров и Шумков несут вдоль берега бревно, Фока Степанович, согнувшись, что-то делает.
«Зачем они таскают плавник? — недоуменно думает Костя. — Второй костер жечь собираются? Зачем?..»
— Костя! Они же плот вяжут! Там вода! Вода кругом!!!
— Чего ты выдумал? Не мели ерунду… — неуверенно отмахивается Костя, но тотчас же смолкает. Он видит плот на воде, вот к нему подводят пастухи принесенное бревно, вот привязывают его, стучат топором. Да, действительно, Николка прав, кругом вода, от того места, где стоит плот, метров пятьдесят чистой воды, в других местах полоса воды гораздо шире. Молодцы, ребята!
Однако надо спешить — отливное течение медленно отодвигает льды от берега. Хабаров вспрыгивает на плот, торопливо отталкиваясь шестом, плывет к кромке льдов — все ближе, ближе. Он пытается улыбаться, но улыбка у него не получается, дай бог не свалиться с утлого, наскоро связанного плота. Плот юлит, то и дело кренится, но все-таки это настоящий деревянный плот, спасительный плот. Осторожно придерживаясь шестом за кромку льда, Хабаров скомандовал:
— Снимайте с ездовых уздечки, сталкивайте их по одному в воду. Я буду рядом плот держать, подстрахую вас… Да быстрей шевелитесь — отлив уже начался…
Николка с Костей торопливо снимают с ездовиков уздечки, отвязанные ездовые не убегают, пугливо жмутся друг к другу. С большим трудом удалось столкнуть в воду первого оленя, он отчаянно упирался и, рухнув в воду, громко фыркая, задрав морду с вытаращенными глазами, быстро поплыл к берегу. Второй ездовик упирался меньше первого, третий вовсе не упирался, но едва лишь первый олень выбрался на берег, как все олени, без понуканий, мешая один другому, беспорядочно ринулись в воду. В это время раздался треск, и та часть льдины, на которой стоял Николка, выщербилась и встала вертикально. Николка успел набрать полную грудь воздуха и в следующее мгновение почувствовал обжигающий холод. Он вскрикнул, но закашлялся от хлынувшей в горло соленой горечи, что-то мягкое и темное навалилось на него, заслоняя горизонт, мешая плыть. Николка намертво вцепился в это что-то и сквозь кашель, хаотический шум и мелодичный звон услышал, точно из глубокого колодца, Костин голос: «Крепче держись за оленя! Не отпускай его! Не отпуска-ай!!!»
Но, лишь откашлявшись и придя в себя, Николка сообразил, что это именно ему кричал Костя и что он крепко держится за оленя, который между тем уже подплывал к берегу, цепляя копытами дно. Через несколько секунд Николка стоял на берегу в окружении улыбающихся пастухов, и с одежды его, журча, стекали на камни струйки воды.
Хабаров тоже искупался: олени перевернули плот, шест уплыл. Выбравшись на плот, Хабаров руками подгребал к ухмыляющемуся Косте. Потом они, стоя на коленях по обе стороны плота, подгребали к берегу: Костя — прикладом карабина, Хабаров — рукой.
— Ну ты, брат, всех объегорил, — сказал Шумков, хлопая Костю по плечу, — из воды сухим вылез!
— С тебя бутылка, Костя, — отжимая мокрый пиджак, вздрагивая от холода, шутливо напомнил Хабаров. — Это благодаря моим стараниям ты остался сухим.
— Меньше болтайте, купальщики, — проворчал Фока Степанович, довольно улыбаясь. — Простынете — заболеете, бегом в палатку. — И, оглядевшись по сторонам, удивленно сказал: — Ну и весна нынче!
На смену бурной солнечной весне пришло на редкость унылое пасмурное лето. День и ночь стояло над тундрой с ума сводящее комариное зуденье.
Самым благодатным для пастухов и оленей было время, когда с моря приползал густой и холодный туман, который держался иногда по двое-трое суток. В такие дни олени жадно принимались пастись, а пастухи большей частью занимались хозяйственными делами. Николка с удовольствием читал, Хабаров садился за свои учебники и конспекты, он довольно ловко научился писать без помощи большого пальца, не менее ловко, чем прежде, бросал он и маут, но вот с более грубой работой справлялся пока неумело. Топор то и дело выскальзывал из рук, и это раздражало его. Но если Николка или кто-то другой пытались помочь ему, он грубо кричал: «Отойди! Не лезь! Я сам!»
— Чего ты психуешь? — обижался Николка. — Тебе помочь хочу…
— Не надо мне помогать! Я тебе что, инвалид?!
Хабаров относился к Николке лучше, чем к кому бы то ни было в бригаде, и хотя по натуре он был вспыльчив и насмешлив, но с Николкой был предельно осторожен, подшучивал над ним не обидно, но зато не в меру философствовал и часто делился сокровенными мыслями. Вероятно, в лице Николки Хабаров видел не только внимательного и благодарного слушателя, но нечто большее.
— Учиться тебе, тезка, надо, — часто повторял он, задумчиво посматривая на Николку, и убежденно добавлял: — Учиться можно и нужно везде, учиться никогда не поздно, главное — чтобы человек имел перед собой высокую цель. Всякое стремление к знаниям, к добру вообще — это и есть уже высокая цель.
Николка с удовольствием под диктовку Хабарова записывал грамматические правила русского языка, затем учил их и писал диктанты.
Осень угасала стремительно, лишь кое-где в глухих распадках среди вечнозеленого стланика яркими кострами желтели одинокие кусты карликовых березок. Но и эти последние костры еще недавно буйно полыхавшей осени уже безжалостно гасил холодный северный ветер — срываемые ветром листья, точно искры, разлетаясь далеко вокруг, еще долго тлели на холодной земле и, казалось, согревали ее своим слабым, доставшимся им от летнего солнца теплом.
Но вот уже и листья потемнели, точно пеплом подернулись. Над стылой землей звонче звучало эхо. С каждым новым утром все более седели от инея горы. На заре, когда краешек солнечного диска чуть-чуть высовывался из-за гор, иней, слабо искрясь, зажигался нежно-розовым с голубыми переливами светом, но с восходом солнца он вдруг ярко вспыхивал, несколько минут сверкая ослепительной алмазной пылью. Рука так и тянулась собрать их в пригоршню, но скоро все эти сказочные сокровища начинали блекнуть, угасать, и вот уже на том месте, где лежали россыпью алмазы, мокро блестят обыкновенные кусты, камни, пожухлая трава. Вскоре и они высыхали. И окрестности обретали прежнюю унылую осеннюю серость, и было тоскливо смотреть; на голые серые прутья ольховых кустарников, на свинцовую поверхность моря с лежащими на нем холодными серебряными слитками солнечных бликов. Даже вечнозеленые кусты стланика не могли оживить этот пронзительно-грустный северный пейзаж. Кричал ли ворон в глубокой синеве неба, раздавался ли над сопками свирельный наигрыш запоздавшей гусиной стаи, свистела ли в камнях любопытная пищуха — все эти звуки сливались в одну грустную мелодию, но это была необыкновенная мелодия и необыкновенная грусть — эту мелодию хотелось слушать вечно, эта грусть очищала душу, рождая в ней нечто большое и светлое, вмещая в нее и угасающие листья, и прозрачные дали, и всю эту необозримую, прекрасную, родную землю.