— Я зайду сначала в кафе, выпью воды…
Она поняла, что он хочет остаться один, кивнула и, поблагодарив, пошла к дверям «Академии», не оглядываясь. Плодит же свет таких, подумал он, глядя, как она ковыляет в своем бледно-желтом платье с дешевой сумочкой в руке, раньше бы паслась у церкви — и то было бы неплохо; больная клетка не так безобидна, как может показаться… А, впрочем, ну ее! Он и в самом деле зашел в соседнее кафе и выпил минеральной воды, прихватив бутылку коньяка, которую спрятал в портфель. За ним следом вывалился какой-то сизый пропойца, задышал ему перегаром в лицо и стал клянчить на выпивку. Филиппов, не глядя, достал из кармана мелочь и высыпал на протянутую грязную ладонь. Пропойца исчез, будто был только овеществленным образом из Филипповского тяжелого сна. Ему часто снились кошмары. Когда он пьянствовал один в городской квартире, во сне являлись подвального вида, замызганные мужчина и женщина: она с огненными спутанными волосами и старым испитым лицом, а он довольно молодой, прихрамывающий и хихикающий. Снились и неприятные сновидения, связанные с институтом, долгие полутемные коридоры, безлиций мужчина в черном костюме, который пальцем манил его за собой, кабинет с низким потолком, черный громоздкий сейф, открытый безлицым и падающие из него на пол деньги. Потом откуда-то набегали кричащие люди — и Филиппов, голый и в наручниках стоял на всеобщем обозрении… Просыпался он в прямом смысле в холодном поту, с сильнейшим сердцебиением. Сны повторялись; один и тот сюжет снился в разных вариантах Он пытался толковать все свои кошмары по Фрейду, потом по Юнгу(он читал по психологии все, что ему попадалось, чтобы не дай-то Бог не отстать от Карачарова да и так — из нарциссического интереса) но, как всегда, убеждал себя, что причина снов в его неправильном питании: он много ел жирного мяса, чеснока и любил острые специи.
Утолив жажду «Ессентуками», Филиппов пошел к Дому культуры, еще, не будучи уверен в том, что собирается пойти слушать лекцию Карачарова. Налетел ветерок, откуда-то мгновенно появилась темно-серая тучка и выжала из себя быстрый небольшой дождь. Филиппов стоял напротив «Академии» под зелеными кронами и ждал, когда он перестанет. По обновленной листве ударяли уже последние капли, можно было идти, но Филиппов, словно застыл на месте: он увидел Анну. С высоким светловолосым парнем, наверное, тем, с которым он уже видел ее в дачном поселке, она, весело чему-то, смеясь, под ярким зонтиком шла к дверям клуба. Не доходя, она протянула вперед руку и поймала на ладонь одну из последних дождевых капель, тут же сложила зонтик, парень распахнул перед ней двери… Заходя в клуб, она оглянулась. Филиппову захотелось, точно черному пауку, скрыться от ее легкого, зеленого взгляда, он прижался к стволу тополя, а взгляд ее вспорхнул и пролетел мимо…
Он не пошел слушать доклад шефа. Его жгла ревность. Видеть ее в зале, сидящую с другим, окутанную его молодым сильным дыханием, Филиппову было физически непереносимо. Чувства, вспыхнувшие в нем от случайной спички ревности, оказались столь сильны, что вечером, выпив коньяка и лежа перед телевизором, он вдруг сжал зубы и завыл: ему хотелось ее убить уже сейчас, когда между ними не было и поцелуя, убить не из-за белобрысой версты, тащившейся с ней рядом, а только потому, что без нее он уже не представлял жизни, но и жизни с ней не мог представить тоже.
Утром он был трезв и спокоен. Он знал, что полюбил. Он знал, что одновременно и возненавидел. Она отвергла его желание легко и бездумно. Она отказалась от его помощи в работе. Но никому, никому. кроме него, она не достанется! Так он решил. Она связана по рукам и ногам парализованной матерью. Ей не выйти замуж— кому нужна такая обуза — нищая, больная теща? Он будет обхаживать Анну долго и постепенно приручит свободолюбивого мотылька ее сердца. А когда она будет его, когда в ней загорится страсть — а так обязательно произойдет! — они растворятся друг в друге, он станет ее частью, неотъемлемой и привычной, как ее собственное отражение, станет необходим ей, как вода, как воздух… Мы с ней — похожи. Мы одинаково несвободны. Она полюбит меня.
Через два дня выйдя из отпуска, Филиппов не нашел ее на работе. Оказывается, шеф отправил ее на специализацию в Питер. На полгода! Весь рабочий день Филиппов слонялся по институтским коридорам, сидел у себя в лаборатории, рисовал орнаменты в блокноте. Она сбежала от меня. Мрачно думал он, она сама попросила ее отправить, она не хотела меня видеть. Ну что ж дело зверя — бежать, а дело охотника — догонять!
20
Весь декабрь стоял снежный и теплый, и сегодня с утра снег шел и шел, даже пешеходы уже с трудом видели друг друга. Марта была в больнице у Ирмы Оттовны, сыновьями занималась няня, Филиппов потолкался дома, сделал несколько дежурных замечаний старшему, дал хнычущему Мишутке конфету и солгав няне полной и добродушной тетке лет сорока пяти, о срочных делах, нырнул в квартиру к соседке Женечке. Он бывал у нее так редко, что она каждый раз, открыв дверь и увидев его на пороге, охала и тихо смеялась, а он приглушенным голосом отпускал старую шутку: «Здесь продается славянский шкаф?», на что она должна была многозначительно ответить: «Извините, но шпион живет этажом выше» — и, обменявшись репликами бородатого анекдота, они сразу забывали о том, что видятся раз в полгода и, точно дети, удравшие с уроков, чувствовали запретную близость и бесшабашную радость. Как ни странно, но именно ради этих первых чувств и ходил Филиппов к Женечке; все остальное — а остальное наступало так же быстро, после бутылочки сухого, всегда припрятанной у соседки в холодильнике, влекло его далеко не так сильно, как думала его подруга по лестничной клетке. Филиппов, точно умный наркоман, вызывал у себя желаемое душевное состояние, создавая те или иные ситуации: в редких встречах с Женечкой всегда был определенный риск. Конечно, выйдя из ее дверей и столкнись он с Анатолием Николаевичем, объяснение у Филиппова тут же найдется, но представление о том, каким желтым пронизывающим взглядом окинет его тесть, как выразительно он глянет на приоткрытый коробок соли, который каждый раз уносил с собой Филиппов из квартиры соседки, придавало скучному романчику со скучной женщиной оттенок авантюрной истории. А Филиппову всегда и в книгах и в кино нравились долгие, на первый взгляд монотонные сюжеты, в которых не сразу и угадаешь тайные зигзаги авантюры. Нет, пожалуй, скорее не скучной, а слишком откровенной была Женечками это сразу бы оттолкнуло Филиппова, если бы, так сказать, не анекдотец о славянском шкафе. Нельзя же подавать борщ в хрустальной вазе, думал Филиппов на следующий день, вспоминая Женечки ласки. Его надо еще в кухне разлить по глубоким тарелкам, мило капнуть сметанки, сверху бардовую его поверхность красиво запорошить зеленью укропа и петрушки, разве не безобразие это, когда сквозь хрустальный бок посудины виден грубый кусок говядины, когда все нутро борща просвечивает до самого дна? …А как безобразно Женечка завершает их тайную трапезу? Прямо при нем, при едоке, сливает остатки борща в унитаз и спускает воду…Филиппов мысленно смеялся, смехом заглушая в себе отвращение.
Отвращение уже не только к глупой своей измене, но и к миру — такому обнаженному и откровенному в своем обнажении, и к себе — в каком-то смысле простому до примитивности…
И нелюбовь к себе давила на Филиппова потом несколько дней.
С тещей дела были плохи Отрезать ногу она отказалась категорически — и нога медленно гнила и отмирала. Если бы не связи тестя, тещу давно бы выбросили из больницы, как старую больную собаку из бессердечного дома, но Прамчуку главврач пообещал, что Ирма Оттовна будет лежать столько, сколько потребуется. Конкретно ничего не говорилось, но обеими сторонами подразумевалось: до конца. Прамчук регулярно, раз в день, посещал палату жены, после чего, уже в своей машине, доставал флакон спирта, взятый у Аглаи, и, промочив им носовой палаток, тщательно протирал ладони. Платок он выбрасывал в урну, немного отъехав от больницы. Вряд ли бы Володе ежедневные выбрасывания платков показались бы разумными — и Прамчук, ссылаясь на важные встречи, никогда не ездил из больницы вместе с зятем. Он и сам, пожалуй, взглянув на себя со стороны, обвинил бы себя в приобретении навязчивого и не совсем здорового ритуала — проще было бы, в конце концов, взять у той же Аглаи сноп ваты, а не сорить носовыми платками, которые Прамчук теперь закупал каждую неделю по дюжине, но что-то, какая-то неведомая сила внутри него самого, не позволяла ему изменить установившийся порядок больничных посещений — и очередной дешевый платок — он стал, правда, приобретать самые недорогие, самые простые, — летел в мусорный ящик. Будь это не у нас, а. положим, в Германии, размышлял иногда сам Прамчук, толковый мусорщик уже собрал бы все платки, придал бы им товарный вид и открыл бы лавочку, а у нас все летит в трубу… Аглаюшке он честно признался в своей навязчивости, и она мягко объяснила ему, что и в ней, в этой его новой странности, ничего не скрывается, кроме его ума: платок дарить — к разлуке, а вот так, после посещения смертельно больной жены, выбрасывать — к облегчению ее страданий. Прамчук вскинул было удивленно брови, готовясь возразить, но передумал: а может, Аглаюшка и права, может, неосознанно он повторяет когда-то от кого-то услышанное — чем черт не шутит?.