Это мнение, вполне обоснованное, не оставляющее никаких сомнений, было давно составлено, занумеровано и сдано в архив, и в душе непреклонного чиновника ни разу не шевельнулось чувства сожаления к брату, основательно им позабытому.
Какое в самом деле могло быть сожаление к человеку, который совершил подлог, опозорил честь мундира, почти разорил отца, лишив таким образом и брата значительного состояния, и затем опустился до последней степени, потеряв всякое чувство человеческого достоинства: обивал пороги, просил милостыню на улицах и пьянствовал.
Все доводы ума, весь душевный и умственный склад Опольева решительно протестовали против всякого снисхождения — недаром же Опольев в свое время был беспощадным прокурором, любившим «закатывать» подсудимых по букве закона, — и логика, казалось, говорила, что такому пропащему человеку, как его брат, никогда не подняться и что ему предстоит умереть от пьянства где-нибудь в больнице или на улице, и чем скорее он это сделает, тем будет лучше.
И вдруг вместо того — прилично одетый господин, правда, сильно помятый жизнью, но все-таки сохранивший вид джентльмена и даже какую-то дерзкую самоуверенность… И этот иронический взгляд черных, глубоко сидевших глаз… И эта улыбка, словно бы издевающаяся над кем-то, искривившая его губы в тот момент, когда их взгляды встретились.
Его превосходительство в качестве чиновника, любящего порядок, привык сортировать и людей и явления так же, как сортировал бумаги, давая им ту или другую оценку краткими и решительными определениями. Неясностей и неопределенности он не любил, как настоящий человек практики. И, раз сделав определение, он успокаивался.
Вот почему его превосходительство после встречи с братом испытывал некоторую досаду. Еще бы! Факт, который был перед глазами — прежний нищий, совершенно преображенный, — как будто не поддавался никакому логическому объяснению и опровергал все данные о человеческом падении.
Наконец он решил, что, вероятно, какой-нибудь дурак, не знавший, каков гусь его братец, одел его и дал денег, и он празднует сегодня день своего обновления и, конечно, в скором времени пропьет платье и будет шататься по улицам в прежнем своем виде.
Это решение как будто успокоило его превосходительство, и на лице его скользнуло довольное выражение человека, уяснившего себе непонятное явление.
Однако эта идиллическая прогулка в уединении островов, вместо того чтобы быть в каком-нибудь грязном трактире, это лицо, бледное и истомленное, но не похожее на прежнее лицо пьяницы, и, наконец, эта компания с мальчиком как будто не вязались с таким заключением. В минуту этого сомнения Опольев вдруг вспомнил про письмо, в котором брат в первый раз после долгих лет молчания просил о помощи для какого-то мальчика, которого призрел. Он припомнил, как не поверил ни слову этого письма, считал этого «мальчика» уловкой, чтоб выманить денег на пьянство, и смутно почувствовал неудовлетворительность своего объяснения.
Но ему было некогда теперь думать об этом. Мысли его приняли совсем другое направление, тем более, что дача министра была недалеко.
Вернулся домой Опольев в отличном расположении духа — министр был очень милостив и приветлив — и, сообщив об этом жене, проговорил:
— А знаешь, Anette, кого я сегодня встретил на островах и кто меня очень удивил?
— Кто, мой друг?
— Ты ни за что не догадаешься! Я встретил своего братца и — вообрази себе! — в приличном костюме, в приличном виде и с каким-то мальчиком…
Госпожа Опольева давно уже собиралась сказать мужу о перемене, которая произошла с его несчастным братом, давно хотела объяснить, что он далеко не такой негодяй, каким считает его муж, и сообщить, что Нина помогает дяде из своих карманных денег, но все не решалась, боясь рассердить своего Константина Ивановича, которого боготворила и в то же время побаивалась. Но теперь, видя хорошее его настроение, она решилась, наконец, открыть скрываемую тайну, которая ее тяготила.
И она ответила:
— Твой брат, право, заслуживает лучшей участи, Константин Иванович. Каково бы ни было его прошлое, но ты сам убедился, что теперь…
— Ни в чем я не убедился и теперь… Реабилитации таких людей я не верю!.. — перебил Опольев жену.
— Однако… ты сам же говоришь, что удивлен был, встретив его совсем непохожим на прежнего нищего.
— Ну и что ж? Кого-нибудь разжалобил, и он походит несколько дней в приличном костюме, а затем пропьет его.
— Он этого не сделает! — значительно проговорила Опольева.
— Почему ты это утверждаешь? Тебе так кажется?.. — насмешливо отчеканил Опольев.
— Нет, я кое-что знаю о бедном твоем брате и давно хотела поговорить о нем с тобой… Он совсем не негодяй, как ты думаешь, мой друг… Ты сам в этом убедишься, когда выслушаешь, что я тебе скажу…
— Я слушаю, Anette… Переходи к делу…
— Тогда это письмо, которое ты мне показывал… Помнишь?
— Ну, помню…
— Ведь он действительно просил для того, чтобы одеть мальчика, которого спас от какого-то изверга солдата и приютил у себя… Этого мальчика ты и встретил… Он и теперь живет у твоего брата, который очень привязан к своему приемышу… О, если б ты знал, какая это трогательная привязанность двух несчастных!
И госпожа Опольева рассказала мужу и о том, как княгиня Marie хотела поместить Антошку в приют, и как Александр Иванович не согласился, как он был болен, как совсем изменил жизнь, перестал пить и стал другим человеком.
Опольев внимательно слушал жену. Ироническая улыбка скользила по его губам, когда он спросил:
— Откуда ты слышала все эти чувствительные истории об его чудесном превращении? Тебе он их описывал что ли?.. И, наконец, на что же он живет, если не собирает по улицам… Кто ему помогает?..
— Нина.
Всегда ровный и сдержанный, почти никогда не возвышавший голоса, его превосходительство на этот раз не выдержал — до того сообщение жены было неожиданно — и воскликнул:
— Нина!? Это что еще за сюрприз?
Глаза его сделались неподвижными; губы сжались и скулы задвигались.
— Ты не сердись, Константин Иванович, — осторожно и робко вымолвила жена, — что мы тебе раньше этого не сказали… Ты так был предубежден против брата… Но теперь, когда нет сомнения в его исправлении… ты, конечно, простишь нам эту маленькую тайну… Нашу Нину тогда поразило то письмо… ей непременно хотелось помочь, и она послала небольшую сумму из своих карманных денег… А потом стала давать каждый месяц… И если б ты знал, как твой брат благодарен! Если б ты знал, как Нина рада, что помогла брату своего отца бросить прежнюю нищенскую жизнь… И в каком она восторге от Александра Ивановича… Как он мил и деликатен…
— Мил и деликатен, — повторял Опольев. — Отец считает его негодяем, а вы в восторге… Весьма назидательно… Отлично… Нина — глупая еще девочка, но ты, Anette, как это допустила?..
— Но, мой друг… Нина так настаивала… И разве не вправе она распорядиться своими карманными деньгами?
— Но откуда же она знает о добродетелях моего братца? В переписке с ним состоит, что ли?..
— Она раз в месяц навещала его!
— Что? — воскликнул Опольев.
Жена повторила.
— Бывает у этого негодяя, которого я не велел пускать к подъезду? И ты ей позволила… Ты позволила ей?.. Да ты подумала ли, что делаешь? — прибавил Опольев, уставив на жену злые глаза.
Этот оскорбительный тон, этот презрительный взгляд задели за живое госпожу Опольеву, и она возразила с обиженным видом:
— Я не вижу ничего ужасного в том, что Нина навещала несчастного дядю… Я подумала, прежде чем позволила дочери поехать… Наконец, как же ей запретить? Ведь она не маленькая… Разве лучше, если она без позволения отправится?.. Да ты и сам разрешил Нине быть членом благотворительного общества, в котором председательницей княгиня Marie… Нина с Marie посещают же бедных… Так чем же хуже посетить твоего брата?..
Его превосходительство должен был употребить некоторое усилие, чтоб не назвать свою супругу дурой. Он, впрочем, сделал это мысленно и вслух резко прибавил: