«Шабаш, Коленька! Будь ты подлец, если когда-нибудь влюбишься в замужнюю даму!» — внезапно предостерег он себя мысленно, и действительно в эти минуты находился в таком настроении, что, казалось, не задумываясь, отверг бы любовь женщины, будь она по красоте хоть сама царица Клеопатра.
И все эти подробности вчерашнего дня лезли в его голову. И он все это припоминал.
В саду так хорошо пахло распустившейся сиренью, и как ее было много, этой белой сирени! И солнце так весело глядело сверху. И адмиральша такая радостная, хорошенькая в своей шелковой пунцовой кофточке, в желтых башмаках, словно резвая девочка, сбежала с террасы навстречу и бросилась к нему, протягивая обе свои маленькие белые ручки… И вдруг испуганно остановилась!
«Что такое с Никой? Что случилось?»
В голосе ее звучала тревожная нотка, а глаза так нежно и пытливо заглядывали в его глаза. И он не выдержал этого взгляда, смутился еще более и, как-то особенно значительно и долго целуя обе ручки, виновато и робко проговорил, что его совершенно неожиданно… вчера, т. е. третьего дня, вызвали телеграммой в штаб и объявили, что он назначен в дальнее плавание.
«Но ведь он, разумеется, отказался?»
«Как он мог отказаться? Сам министр назначил… Приказано завтра же ехать».
В ушах Скворцова звучит этот мгновенно упавший голос, каким она повторила: «завтра ехать?», и он видит это побледневшее лицо, казалось, не вполне понимавшее, что он ей говорит, с вздрагивавшей губой и недоумевающими глазами.
Она молча взяла его под руку и провела через сад в свой маленький кабинет рядом со спальней и затворила двери на ключ.
— Завтра ехать? — повторила она и усмехнулась нервным смехом. — Но ты не уедешь. Ты никуда не уедешь! — прибавила она дрожащим властным голосом, и глаза ее метнули молнии, ноздри трепетали, вся она точно загорелась. — Разве ты смеешь уехать? Я скажу Ванечке, чтобы он сегодня же поехал к министру и попросил его отменить назначение.
В ответ на слова, что это «невозможно», адмиральша вышла из себя. Каких только не было упреков и обвинений… Они лились градом. Он — обманщик, негодяй, подлец! Так-то он отплатил за ее любовь… Вкрался в ее сердце… молил о любви… Она его теперь презирает… Да, презирает! «Ступай вон!» прибавила она, указывая рукой на дверь.
Лейтенант никогда еще не видал Нину Марковну в таком припадке страстного негодования. Он молчал и в глубине души даже радовался, что она его презирает, находя, что презрение им вполне заслужено и что его, такого негодяя, стоит немедленно прогнать, как вдруг адмиральша с воплем бросилась к презираемому человеку на шею и, прижимаясь к нему, вся всхлипывая, как ребенок, молила не уходить… остаться…
Он пробовал ее успокоить. Каких только нежных слов ни говорил он, целуя ее руки… И, наконец, его назначили не в Тихий океан, а в Средиземное море… Плавать он будет недолго… Всего один год! — соврал он, желая утешить адмиральшу.
«Один год!.. Он это считает недолго!? Значит, он ее не любит, — ее, которая всем для него пожертвовала…»
И снова позорные упреки, снова униженные мольбы…
«Ника, останься!» «Ника, не уезжай!»
И она опустилась на колени! Господи, что это была за пытка! «Так ты все-таки едешь?» Она вдруг поднялась и побежала к столику… У нее в руках какая-то стклянка… «Прощай, Ника! Будь счастлив!» И стклянка подносится к губам.
Скворцов помертвел от страха и в то же мгновение вырвал из ее рук стклянку и бросил ее на пол, конечно, не догадываясь, что несколько усиленный прием валериана не отравил бы адмиральшу… Правда, он почувствовал его запах, но… черт же знает, какие бывают яды!.. Избавив адмиральшу от смерти, он должен был положить ее на кушетку… Бедняжка лежала в глубоком обмороке.
Насилу он умолил адмиральшу, когда она открыла глаза, не покидать этого мира… Он умолял и словами, и поцелуями, и последние, кажется, подействовали… Она обещала жить, как это ни тяжело, если он даст слово не разлюбить ее в этот год разлуки…
Он, разумеется, дал слово, но «день» не кончился… Снова угрозы… Снова мольбы… Господи! Что это был за день! Господи! Что эта была за дикая ночь! Какие бурные переходы от ласки к угрозам! Какие истерики! Наивный, он было хотел ехать за доктором, но адмиральша вдруг приходила в себя и не пускала его.
По счастью, наутро приехал Иван Иванович, и адмиральша при нем умирать не хотела… Напротив, говорила, что как ей ни грустно расставаться с добрым знакомым, но она рада, что он получил хорошее назначение.
А бедный Иван Иванович! Какой грустный он был и с какой трогательной заботливостью глядел на Ниночку…
Все это вспоминал теперь Скворцов и вдруг в ужасе подумал: «А что, если она отравится? Быть может, ее уж нет в живых!..»
Однако, в Вержболово его успокоила условленная телеграмма от Неглинного. «Все здоровы», — телеграфировал он, и молодой человек значительно повеселел, а с переездом границы все реже и реже вспоминал свой «ужасный день». Новые впечатления чужой стороны охватили его, и некоторое сомнение относительно действия валериана значительно подняло бодрость его духа.
Наконец, на четвертый день он приехал в Тулон, и через час уже ехал на рейд, где красовался полуброненосный, рангоутный трехмачтовый крейсер «Грозный».
Совсем новые чувства охватили его, когда он ступил на безукоризненную палубу военного корабля.
— Честь имею явиться! — назначен на крейсер «Грозный»! — проговорил он, являясь к капитану.
XI
В Скворцове была «морская жилка», без которой немыслим настоящий моряк. Он любил море, и его манила к себе эта суровая, но полная сильных ощущений, морская служба. Еще в отрочестве он наслушался рассказов своего отца, честного и добродушного отставного моряка, идеалиста шестидесятых годов, сохранившего, несмотря на личные неудачи, бодрую веру в жизнь и людей, который молодым офицером два раза ходил в кругосветное плавание как раз в то время всеобщего обновления, когда гуманные веяния охватили вместе с обществом и моряков.
Под обаятельным впечатлением тех времен, от воспоминаний старого моряка о своих плаваниях веяло какой-то восторженной свежестью молодых лет, любовью к матросам и добрым благодарным чувством к капитанам и товарищам офицерам, с которыми он плавал лучшие шесть лет своей жизни. И он любил вспоминать об этом времени. С вызывающей гордостью, точно он кому-то внушал, рассказывал он, как и сам «беспокойный адмирал», как они называли начальника кругосветной эскадры, гроза офицеров и славный их морской учитель, и оба капитана, с которыми он «имел счастие служить», не допускали никаких позорных наказаний на судах даже и в то время, когда они еще не были отменены во флоте. А когда явился закон об отмене телесных наказаний, он свято соблюдался всеми. «Тогда, — говорил старый моряк, — среди нас считалось позором жестокое обращение с матросами. Драться было стыдом. Неисправимые „дантисты“ остерегались бить матросов публично, как, бывало, в старину, а били крадучись, чтоб не вызывать презрительного порицания товарищей… Хорошее было время! Жилось полно, хорошо жилось и верилось во все хорошее. В кают-компании не было розни… никаких интриг… Все были как-то приподняты накануне освобождения крестьян и общих светлых упований… Не было и тени подозрений насчет каких-либо злоупотреблений с углем и казенными деньгами… Боже сохрани. И капитаны, и ревизоры были выше всяких подозрений… Возвратившись из плавания, они могли всем прямо смотреть в глаза и собственных домов не строили, как строят некоторые нынче… И служба была настоящая… Требовали дела, а не пролазничества… Безбрежный океан и чудное голубое небо как-то настраивали возвышенно, заставляя о многом задумываться… Бешеный этот старик-океан натягивал наши нервы и в борьбе с собой вырабатывал лихих, бесстрашных моряков…»
— И дисциплина не падала нисколько оттого, что мы чтили человеческое достоинство и не били матросов. Не падала-с! Матросы лихо работали, исполняя свое трудное дело, и вели себя превосходно! — говорил старый моряк кому-нибудь из слушателей и словно убеждая какого-то незримого оппонента. — И ты не верь, Коля, — обращался он к сыну, — если теперь говорят, что розга нужна матросу и что его нужно бить. Не верь этому, мальчик, и никогда не оскверняй рук своих. Слышишь! — прибавлял обыкновенно старик, любовно поглядывая на сына-кадета, приезжавшего на Рождество и на Пасху в маленький захолустный городок в Крыму, где жил его отец на покое.