И сегодня вечером у них там назначена встреча.
О чем он только…
– Ох!..
Прислужница только что отвесила ему оплеуху. Он ошарашенно уставился на нее.
– Раз уж мне пришлось делать для тебя этот треклятый завтрак, так жри давай!
– Прошу прощенья, я просто задумался…
– Думать лучше, когда жуешь. Чтоб, когда я вернулась, тарелка была чистой!
Резчик таращился ей вслед. С благородным она бы так не посмела. Он перехватил взгляд посетителя за соседним столиком.
– Вы, я гляжу, пользуетесь успехом у женщин.
– Ха-ха.
Иные события или даже отдельные эпизоды способны принести неожиданное облегчение, и, хотя Скиллара об этом даже не догадывалась, такое облегчение было сейчас ей даровано, поскольку о Резчике она позабыла. Взамен она сидела рядом с малазанским историком, Дукером, и сражалась с инстинктом, требующим немедленно его обнять и тем хотя бы на самую малость смягчить его безмолвное горе. Она знала – сдерживает ее лишь страх, что ее сострадание придется историку не по душе. Только это, да еще определенная вероятность, что она неверно прочла его чувства.
Быть жесткой означает наглухо закрыть любую возможность проникнуть к себе внутрь, сделаться непроницаемой настолько, что не остается ни единого отверстия, и душа может таиться во мраке, где никто не услышит ее криков, жалоб на несправедливость, не сделается свидетелем долгих, мучительных приступов печали. Внешняя жесткость создает жесткость внутреннюю.
Печаль, как она прекрасно знала, излечить невозможно. По существу, это вовсе не слабость, не поражение, не заболевание духа. У печали всегда имеется причина, и называть ее душевным расстройством означает демонстрировать собственное невежество или, того хуже, трусливое ханжество. Можно подумать, что счастье есть единственный законный способ существования. Что тех, кто не сумел его достичь, следует держать взаперти и глушить снотворным; что любые причины для печали – лишь ямы и ловушки на пути к блаженному покою, что их следует обходить, или наводить через них мосты, или перелетать их на крыльях фальшивой радости.
Скиллара знала, что это не так. Ей не раз доводилось оставаться наедине с собственной печалью. Даже обнаружив первый из способов от нее прятаться, дурханг, она понимала, что все это не более чем побег от чувств, причины для которых совершенно законные. Она просто не могла заставить себя примириться с этими чувствами, поскольку это означало бы отдаться на милость заключенным в них истинам.
Печаль была естественной. Столь же естественной, как и радость, любовь, горе, страх. Все это – часть существования.
Хотя люди нередко принимают чужую печаль за жалость к самому себе и тем самым лишь демонстрируют собственную душевную жесткость, да как бы даже и не злобу.
В баре пахло кровью, дерьмом, мочой и блевотиной. Дымка понемногу приходила в себя в собственной спальне наверху, и пусть она еще недавно была как никогда близка к смерти, худшее пока что осталось позади. Баратол и Чаур спустились в погреб, чтобы помочь Хватке и Мурашу похоронить павших товарищей. Горе кузнеца, потерявшего своего только что обретенного друга Молотка, было столь непосредственным, что Скиллара просто не могла этого вынести – он-то жестким не был, и это грозило разрушить всю ее хрупкую систему убеждений, потому что кому и быть жестким, как не ему. И однако разве она сама не видела, как он задыхается от страдания, пытаясь вернуть Чаура к жизни, когда верзила-простак чуть не утонул?
– Он… – начал Дукер и нахмурился, – на мой взгляд, замечательный человек.
Скиллара недоуменно моргнула.
– Кто?
Историк покачал головой, стараясь не встречаться с ней взглядом.
– Лучше б мне напиться.
– Это не помогает, – возразила она.
– Знаю.
Они снова замолкли, и молчание это казалось невыносимым.
Мы ведь случайно на них наткнулись. Устроили дурацкое состязание в ресторане. И только-только начали узнавать их получше и ценить – всех вместе и каждого по отдельности.
Молоток был целителем. И «мостожогом». В глазах его постоянно пылало что-то вроде самообвинения, в них бушевала вина. Целитель, которого постоянно мучило, что он не все способен исцелить. Список его неудач, которые он считал собственными недостатками. И, однако, он был добр. Мягкий, неожиданно тонкий голос – голос, который им никогда больше не услышать.
Это его оплакивал сейчас Баратол.
Перл был магом. На удивление неуклюжим, с постоянно удивленным взглядом, и это совершенно не соответствовало тому, что ему довелось пережить, поскольку и он был «мостожогом». Готовивший тело к погребению Мураш изрыгал ругательства, словно сержант над телом солдата, по недомыслию позволившего себя убить. Мураш был обижен и разочарован, хотя в его ярко-голубых глазах светилась боль. «Болван! – рычал он. – Худом проклятый бестолковый идиотский болван!» И уже замахнулся, чтобы пнуть тело, но Хватка грубо его отдернула, чуть не свалив с ног, а Мураш скакнул в сторону и с маху врезал носком сапога по дощатой стойке.
Они оба выглядели сейчас старше. Хватка и Мураш. Изможденные, с красными глазами, плечи опущены, и даже не беспокоятся о том, чтобы стереть кровь с лица и ладоней.
Лишь Дукер казался все тем же, как если бы недавние смерти были не более чем струйкой в широкой, полноводной реке – так, кто-то помочился с берега. Его печаль была абсолютной, и он никогда не выныривал из нее, даже чтобы просто глотнуть воздуха. Ей хотелось схватить его сейчас за плечи и втряхнуть в него жизнь. Но она не стала, поскольку знала, что подобный поступок был бы продиктован эгоизмом, что она сделала бы это лишь ради себя самой. Что, возможно, было правдой и по отношению к ее предыдущему импульсу – обнять его в сострадании.
Поскольку ей тоже сейчас хотелось плакать. От того, что она вытащила историка на улицу – и тем самым увела прочь от случившегося здесь прошлой ночью. От того, что спасла ему жизнь.
Когда они вернулись назад, когда увидели тела у входа, когда ступили внутрь и обнаружили разыгравшуюся там бойню, Дукер бросил на нее один-единственный взгляд, в котором она ясно прочитала его мысль. Видишь, откуда ты меня увела? От благодарности эта мысль была столь далека, как если бы подобное чувство вообще принадлежало к иному миру.
Истина была совершенно очевидной. Он предпочел бы оказаться здесь. Он предпочел бы умереть прошлой ночью. Однако Скиллара, эта сучка, что вечно лезет не в свое дело, лишила его подобного выхода. Оставив его в жизни, исполненной печали, которой не видно конца. Взгляд оказался жестче, ужалил больней, чем самая зверская пощечина.
Лучше бы ей спуститься вниз. И стоять сейчас в узком, тесном погребе, держа Чаура за руку и слушая, как они горюют – каждый по-своему. Мураш ругается. Хватка стоит рядом, так близко, что чуть ли не висит на нем, но лицо ее бесстрастно, если не считать холодного, остекленевшего взгляда. И Баратол – борода блестит от слез, глаза опухли, лоб перепахан желваками.
Дверь вдруг открылась, висящую в воздухе пыль пронизал столб дневного света, и внутрь ступил седовласый бард.
Скиллара и Дукер смотрели, как он закрывает за собой дверь и прилаживает обратно железный брус засова – как именно брус оказался у него в руках, оставалось загадкой, но ни она, ни историк не сочли нужным что-то сказать на этот счет.
Бард подошел ближе, и она увидела, что тот тоже не счел нужным переодеваться – к запекшейся на рубахе крови он был столь же безразличен, как и остальные.
Рядом со сценой валялось тогда с полдюжины тел, если не больше. Дымка вскользь упомянула, что все они на счету барда, хотя Скиллара ей не особо поверила. Бард казался ей для этого слишком тощим и старым. Однако сейчас она не могла отвести глаз от заляпанной кровью рубахи.
Он уселся напротив, поймал взгляд Дукера и сказал:
– Что бы они там ни решили, историк, на меня смело могут рассчитывать.