— Фы знаете Линкольна? — спросил Питер робко, указывая трубкой на картину.
Джонсон улыбнулся. И тут же выяснилось, что он знает о погибшем президенте не только все, известное современникам, но и многое другое, известное ему одному. Питер рассказал о мистере Линкольне несколько затасканных анекдотов, и мистер Джонсон задумчивой улыбкой подтвердил, что знает и их; и военные реликвии вызвали ту же улыбку. Окрыленный его сочувствием, Питер рассказал всю историю своей жизни, раскрыл свои сокровенные политические идеалы и мечты и даже поведал, как глубоко его огорчило поведение Фолинсби и компании.
— Та, — сказал Питер, — он назвал мой мундир «обносками», это не очень-то приятно слышать, мистер Джонсон, и я сказал для сепя: «Граждане республики не торожат воспоминаниями». Верно?
Мистер Джонсон улыбался понимающе, терпеливо, выжидательно, словно для него было не ново все, что рассказывал ему Питер, но вежливость не давала ему прервать хозяина. Затем он тихо сказал, положив руку Питеру на плечо:
— Вы чересчур хороший республиканец, Питер, чтобы предаваться сентиментальным воспоминаниям. Послушайте-ка, вы мне нравитесь, будем друзьями. Я знаю вас и знаю, что вас недостаточно ценят здесь — даже в вашей собственной семье, Питер. Настало время показать, на что вы способны. Вас должен узнать весь мир. Такие, как вы, становятся освободителями и героями. Я понял это, едва увидел вас, задолго до того, как мы познакомились.
Даже самые скромные и непритязательные люди где-то в глубине души таят зерно самолюбия, которому не хватает лишь солнечного тепла, похвал и восхищения, чтобы созреть и расцвести. Бедняга Питер никогда до сих пор не знал, что такое похвала, а может, никогда и не нуждался в ней; но однажды вкусив от этого плода, он познал всю его сладость, сладость запретного плода, и это открытие сделало его богом, как и многих до него; сияя от восторга, он схватил руку Джонсона и пылко ее пожал. Питер все еще был слишком неискушен, чтобы скрывать свои чувства. А может быть, он столько в жизни страдал от своей скромности, что не хотел в тот миг притворяться смущенным.
— Теперь, Питер, только от вас зависит стать тем, чем вы можете и должны стать, — продолжал Джонсон. — Что, если я расскажу вам о другой стране, еще более молодой, чем та, которую вы считаете своей второй родиной… Там девственная земля и неиспорченные люди; земля эта ждет, чтобы такие, как вы, вдохнули в нее жизнь и создали из нее государство. Страна без политических страстей, без традиций, без истории. Республика, которая нуждается только в идеях и средствах. Страна, где вы можете стать президентом, как уже стал я.
Питер все шире и шире раскрывал глаза, а при последних словах зажмурился, не в силах вынести потрясающее открытие. Воцарилась мертвая тишина. Снизу из гостиной доносилось мелодичное пение миссис Джонсон, аккомпанирующей себе на фортепьяно; а в передней послышался голос миссис Шредер, которая осведомлялась, куда девался ее супруг и повелитель; но Питер ничего этого не слышал; Джонсон улыбнулся, закрыл дверь и, придвинув поближе стул, еще долгих два часа доверительным шепотом вливал сладкий яд в уши завороженного Питера.
* * *
Я прибыл из Брюсселя в Кале около полуночи, за час до отплытия парохода и задолго до прихода парижского поезда. Ехать в гостиницу на короткий срок не имело смысла, а ждать на станции — слишком скучно, но хозяин буфета заявил, что его «заведение» не откроется до самого прибытия парижского поезда. Заметив, однако, свет в соседней уютной гостиной, я набрался смелости, вошел туда, несмотря на протесты хозяина, и, к нашему взаимному удивлению, увидел перед собой Джека Фолинсби.
Он сердечно поздоровался со мной.
— Входи, входи, не обращай внимания на этого крикуна. До прихода поезда я здесь хозяин. Вначале он и меня пытался выставить. Но я спросил, во сколько обойдется двухчасовая аренда этой лавочки. Он рвал и метал и решил, что я спятил, но потом, полагаю, понял, что я не шучу, и назначил цену. Я заплатил и вступил во владение. Чего желаешь, старина? Что будешь пить? Угощаю. Бог мой, вот уж не думал, уезжая из Калифорнии, что стану владельцем железнодорожного ресторана во Франции.
Фолинсби не солгал. По калифорнийской привычке он ничего не пожалел, чтобы удовлетворить свою прихоть (хозяин, видно, считал, что имеет дело с разбогатевшим дикарем), и теперь обрадовался, решив, что мое появление в значительной мере оправдывает его поступок. Я же, сидя в уютном кресле перед пылающим камином, вовсе не собирался осуждать его.
Разговор, естественно, коснулся былых времен и старых друзей.
— Ты помнишь «немца Пита»? — вдруг спросил Фолинсби.
Еще бы я не помнил Питера Шредера!
— Помнишь, как он забрал деньги, когда ему повезло, и вместо того, чтобы уехать, очертя голову помчался на войну?
— Да.
— Ну, дуракам — счастье! Не получил ни единой царапины, вернулся в Германию богачом, женился, осел и мог бы жить себе да поживать. Но тут ему в голову пришла новая блажь, и снова его понесло черт те куда, ей-богу!
Я попросил Фолинсби рассказать подробнее.
— Ладно, полагаю, тут есть и моя вина. Помнишь Джонсона, Баркера Джонсона, этого старого пирата?
— Да.
— Может, слыхал, как они с Вокером провалились в Никарагуа, но он чуть было не добился своего в Коста-Рике? Да, сэр, — Джек вдруг пришел в возбуждение, — он там натворил великих дел. И притом совсем один. Достал пирогу — черт его побери! — добрался до какой-то корабельной шлюпки и вроде бы уговорил всю команду устроить революцию; потом повел эту команду на корабль и поднял там бунт, захватил корабль и объявил себя адмиралом ометепекского флота и предложил форту сдаться! И они сдались — черт побери! — весь гарнизон и весь ометепекский флот! А ведь какой был тихоня… такой уж тихоня! Ты его помнишь, майор — такой тихоня… только в уголках рта змеится эдакая легкая усмешечка; но уж сам-то тихий, точно ягненок.
Тут я рискнул напомнить Джеку, что мы говорили о Питере Шредере.
— Верно. Так вот, Джонсон заставил их объявить себя президентом или диктатором Ометепекской федерации — или какой-то там ее части, — а затем явился в Европу инкогнито, чтобы договориться о займах и получить деньги. А мне как раз в это время посчастливилось познакомиться с миссис Джонсон и целой компанией миленьких путешествующих девиц; вот я и приехал с ними к Питеру для променаду. Питер остался таким же дураком, как и был, показывал нам свои армейские обноски и держал патриотические речи, и я полагаю, миссис Джонсон сразу поняла, что он за птица. Но ничего не сказала, только потом каким-то образом познакомилась с миссис Питер Шредер — а эта, полагаю, вертела Питером как хотела и держала его в ежовых рукавицах; так миссис Джонсон ее совсем полонила, а сам Джонсон полонил Питера; в общем, дельце они обделали. Меньше чем через два месяца — черт их подери! — эти Джонсоны заставили Питера передать все имущество, весь свой капитал Ометепекской федерации. И будь я проклят, если им этого не показалось мало! Они еще втянули в это дело всю шредеровскую родню, старых теток, дядьев и кузенов фрау Шредер — всех до одного! Черт возьми! В этот Ометепе направилась целая немецкая колония, а Питер был назначен министром финансов.
— И что ж потом?
Фолинсби смотрел на меня с презрительным недоумением.
— Потом! Конечно, вся эта штука лопнула. Около месяца — нет, полагаю, не более трех недель — у них там в Ометепе продержалось у власти одно правительство. А к концу этого времени провалилось. Провалилось с треском.
— А как же Питер?
— В том-то и дело! Понимаешь, немцы все дали стрекача, кроме Питера. Даже Джонсон, я полагаю, успел вовремя смыться. А Питер — опять же по своей проклятой дурости — остался и торчал там до тех пор, пока его не схватили! Во всяком случае, больше о нем ничего не слышно.
Фолинсби ошибся. Мы еще услышали о Питере Шредере. Когда его схватили и повели на расстрел как инсургента, один из товарищей попытался спасти его, заявив, что он всего лишь ни в чем не повинный немецкий иммигрант. Генерал был непреклонен, солдаты ждали, но друг Питера не переставал молить их о пощаде.