Литмир - Электронная Библиотека

Не в первый раз Геннадию Шустикову доводилось сопровождать «Илы», не в первый раз он, вместе с другими летчиками-истребителями, охраняя штурмовики от «мессершмиттов», наблюдал вот такие картины разгрома немецких объектов, но раньше все, что он видел, воспринималось им не так, как сейчас. Раньше он не мог, да и не хотел скрывать своего восторга, он словно пьянел от него, он — тоже бросал свою машину в атаку на зенитки, подавляя их, открывал пулеметный огонь по скоплениям солдат, но все это его почему-то мало удовлетворяло, он жалел, что сидит в кабине истребителя, а не штурмовика, ему самому хотелось «черной смертью» проноситься над колоннами немцев и сыпать на них бомбы и «эрэсы», жечь их танки и машины.

Однако эта неудовлетворенность тут же находила выход: Шустиков снова и снова бросал машину в пике чуть ли не до самой земли, с этого крутого пикирования бил пулеметными трассами по выбранной цели, что-то крича от переполнявших его чувств ненависти к фашистам и упоения боем.

Так было прежде…

Ничего этого не было теперь…

Будто сломалась внутренняя пружина в человеке — и этот человек словно переродился, перестал узнавать самого себя, не совсем понимая, что с ним произошло.

Вот он видит, как два штурмовика отвалили от строя и направились к зданию вокзала, откуда не прекращали бить эрликоны.

Майор Усачев приказал:

— «Семерка», прикройте двоих «горбатеньких».

Денисио спросил у Шустикова:

— Понял?

— Понял, — ответил Шустиков.

«Илы» прошли подальше, развернулись «блинчиком» и, несмотря на плотный огонь четырех или пяти эрликонов, расположенных в нескольких метрах друг от друга, еще издали обстреляли их из пушек и тут же нанесли бомбовый удар. Сверху не сразу можно было определить, насколько этот удар оказался эффективным, однако огонь зениток заметно ослаб, и Денисио сказал:

— «Ласточка», теперь ударим мы.

Можно было представить, с каким азартом Шустиков бросился бы в атаку на зенитки в те недалекие времена, когда в нем еще не сломалась его внутренняя пружина. Денисио, наверняка, услышал бы в своем шлемофоне шальной голос (Денисио и Микола Череда называли это «кличем краснокожего») Шустикова, кричащего что-то невразумительное, увидел бы, как Шустиков, несмотря на то, что с земли по нем стреляют почти в упор, закладывает свою машину в крутое пикирование и смалит из пулемета и пушки тоже почти в упор — по зениткам, по разбегающимся от них, точно крысы, немцам, может быть предполагающим, что там, в истребителе, сидит наверняка свихнувшийся летчик, которому наплевать, останется он живым или нет.

А ему было не наплевать. Он любил жизнь так, как может ее любить человек, который безгранично верил в свое будущее и совсем не верил в то, что может погибнуть в этой войне.

Он и сейчас любил жизнь, но в нем уже не было веры, как прежде, что горькая чаша его минует. Вот он вслед за Денисио бросает машину на продолжающие огрызаться эрликоны, широко открытыми глазами глядит на летящие к нему зенитные снаряды, и ему кажется, что один из этих снарядов в следующее мгновение разорвется прямо в его кабине или ударит в мотор, или пробьет бензобак, и он, Геннадий Шустиков, вместе с горящим, корчащимся в огне истребителем рухнет на землю и сгорит под его обломками. А снаряды рвутся совсем рядом, по изредка вздрагивающему истребителю — особой, не похожей на вибрацию, дрожью — Шустиков чувствует, что осколки ранят машину, которая, как кажется Шустикову, стонет от боли.

— Давай огонь! — кричит Денисио. — Почему молчишь?!

В его голосе Шустиков слышит не свойственные Денисио интонации. Денисио очень редко выходит из себя, особенно когда имеет дело с такими молодыми по возрасту летчиками, как Шустиков. И это не только потому, что Денисио долгое время был инструктором, и сама работа заставляла его быть сдержанным, у Денисио вообще покладистый, добрый характер. Все это знают, знает это и Шустиков, и ему сейчас становится не по себе. Денисио, наверно, злой, как черт. Да и будешь злым, как черт, или тысяча чертей, когда по тебе смалят эрликоны, а твой ведомый сидит в своей кабине, словно истукан. Сам Денисио беспрерывно бьет из пушки и пулемета по зениткам, но — то ли потому, что он потерял выдержку и не может из-за этого сосредоточиться, то ли по какой другой причине, но что-то непохоже, чтобы там внизу, несли от его огня ощутимые потери.

Денисио выводит машину из пикирования, набирает высоту, делает молниеносный боевой разворот — и снова идет в атаку на эрликоны. Шустиков делает то же самое, но теперь, поймав в прицел одно из зенитных орудий, остервенело нажимает на гашетку и строчит, строчит из пулемета, и по-шальному что-то кричит, как кричал раньше, а черты его лица искажаются настолько, что сейчас. Шустикова трудно узнать. Он вроде как очнулся от одурманивающего его состояния, вроде как сбросил с себя омерзительные путы, вырвался из них на желанную свободу, но все в нем еще клокочет от ярости: какая дьявольская сила так безжалостно опоила его дурманом, заставила сделаться этаким безвольным существом, на которое не грех плюнуть.

— Не зарывайся, «Ласточка»! — приказывает Денисио.

Голос у него теперь совсем другой, опять спокойный, опять дружеский, если бы у него была сейчас такая возможность, он обнял бы Шустикова, он сказал бы ему столько ободряющих слов, что Шустиков сразу бы просветлел и обрел бы прежний душевный покой.

То зенитное орудие, по которому бил Шустиков, умолкло, но соседнее еще огрызалось, однако высоты уже не было, ее надо было снова набирать для следующей атаки, и Шустиков уже начал это делать, как вдруг будто огромный шмель ударился в фонарь, разбил его, влетел в кабину и с такой силой ужалил Шустикова в грудь, что у Геннадия на миг потемнело в глазах — и он, ничего не видя, продолжал тянуть ручку управления на себя, понимая, что если этого не делать, машина может клюнуть носом и врезаться в землю. А дикая нечеловеческая боль растекалась по всему телу, и когда Шустиков приложил руку к тому месту, куда впился осколок от зенитного снаряда, потом отнял ее и взглянул на ладонь, увидел, что она вся в крови.

Нет, он не испытал того животного страха, какой испытывают некоторые люди, заглянувшие в глаза смерти. Когда минуту назад ему удалось сбросить с себя те самые путы, что отняли у него волю, он обрел не только прежнюю свободу духа, но и прежнюю веру в жизнь. И сейчас, несмотря на страдания, причиняемые болью, он собирал всю свою волю, чтобы вдруг не потерять от этой боли сознания.

Увидав, как неустойчиво начал вести себя самолет Шустикова (то внезапно перевалится с крыла на крыло, то начнет, теряя скорость, кабрировать, то заложит такой крен, будто намеревается совершить глубокий вираж, но уже через секунду, другую снова выпрямится), Денисио, осторожно придвинул свою машину настолько близко к истребителю Шустикова, что без труда увидел и пробоину в фонаре, и следы от осколков, словно это были раны, на фюзеляже, и бледное, без кровинки, лицо Геннадия, который, перехватив взгляд Денисио, как-то неестественно улыбнулся.

— Ты ранен, Генка? — забыв о всяких позывных спросил по радио Денисио.

Шустиков, не отвечая, поднял к фонарю руку и показал всю в крови ладонь.

Тогда Денисио позвал майора Усачева:

— «Первый», «первый», — я — «седьмой». Цель в основном подавили. «Ласточка» тяжело ранена.

Долго, очень долго майор не отвечал. Может быть, не понял, может быть, потому, что далеко на горизонте появились «мессершмитты» и Усачеву надо было принимать решение, какой маневр предпринять эскадрилье, чтобы лучше защитить «горбатеньких», штурмующих железнодорожный узел и уже движущиеся по дорогам танки.

Денисио уже снова хотел вызвать Усачева, но как раз в это время тот и отозвался:

— «Седьмой», «седьмой», сопровождайте «ласточку» на базу. Все.

Они летели крыло в крыло — Денисио правильно считал, что Шустиков должен все время его видеть. Так он будет спокойнее, так у него будет больше уверенности.

И он не ошибался.

96
{"b":"165280","o":1}