Бывали и такие штурманы, кого надо все время шевелить. Еще одна разновидность питалась иллюзией своей исключительности, то есть тем, что на борту он — самый значительный член экипажа и все его команды должны выполняться быстро и неукоснительно. Этот тип навиганта терроризировал летчиков командами вроде: пять градусов влево, пять — вправо, а кое-кто и давал поправку в два градуса, хотя такая величина не имеет никакого практического значения. Эти дали жизнь поговорке: «Штурман, а ты хрен у комара видел?» В авиации истинным специалистом, профессионалом, становился человек не только знающий, но и умеющий применить знания в деле тонко, расчетливо, выбирая главное, существенное, сообразное ситуации, месту и времени. Про таких старые кадры говорили: «Ухватил бога за ноги».
Одно время я летал с опытнейшим штурманом. Отменный специалист, но переносить его в кабине в течение нескольких часов было пыткой. Дело в том, что он все время пел. Человек жизнерадостный, любил выпить, поесть, имел объемистый животик и стойкое пищеварение. Когда Илизарьевич поест — жизнь бьет в нем ключом, и его темперамент находит выход посредством некой тарабарщины на один и тот же мотив. Он складывает свои толстые губы трубочкой и выводит свое бесконечное: «Там-тарам-тарам-там-там, там-там-там, там-там-там-там…»
В полете спрашиваю у него: «Илизарьевич, во сколько пройдем Бутурлиновку?» Слышу в наушниках: «Бутурлиновку-бум-бум, бутурлинову-бум, бум… через две минуты, командир…» Говорил он скороговоркой, слова сыпались, словно пули из пулемета, часто приходилось переспрашивать.
«Бутурлиновка, командир!» И я снова слышу радостное, приподнятое: «Бутурлиновка бум-бум, бутурлиновка-бум-бум…» Не останавливаясь, он повторяет этот припев десяток раз, потом делает паузу… и снова… Хорошо, что я сижу от него на приличном расстоянии, но мой техник не выдерживает. «Илизарьевич, закрой фонтан!» — рычит он, сорвав наушники со штурмана. Тот непонимающе моргает: «Что, что случилось?» В кабине восстанавливается тишина, но ненадолго. Мы проходим Листопадовку, и по кабине разносится это расчудесное название русской деревни с приставкой — «бум-бум». Техник обращается ко мне: «Командир, разреши выйти, покурить?» — «А куда мне прикажешь деться?» — спрашиваю я.
Из старых кадров, которые особенно почему-то запоминались, был у меня бортовой техник предпенсионного возраста. Он частенько портил воздух в кабине, и перед полетом его обычно спрашивали: «Василич, ты клапан подрегулировал?»
Пригревшись на своем сиденье между мной и летчиком, Василич начинал клевать носом, и тут случалась эта маленькая неприятность, всегда дурно пахнущая. Внезапно он открывал глаза и оглядывал нас подозрительным взглядом, как придремавший петух на нашести.
— Командир, вот эти праваки! Нажрутся с утра шоколада — дышать в кабине нечем! — Брезгливо сморщившись, он вставал и выходил в грузовой салон — проветриться. У правого летчика, парнишки, только что из училища, пылали уши, словно красное табло «пожар в двигателе», мы смеялись, включали вентиляторы…
Я стал засыпать. Не было еще двенадцати часов, когда дверь открылась, появился солдатик-дневальный. Я понял: день еще не кончился. «Товарищ капитан…» — прошептал солдатик в темноту комнаты. Я надел тапки, подошел в трусах к двери. «Товарищ капитан, там прапорщик из экипажа Дружкова, по-моему, радист, стоит с гранатой, кольцо выдернул…»
— Где? — сон мгновенно выветрился.
— У входа.
— Пьяный?
— Да.
Дружков не спал, весь его экипаж, кроме радиста, сидел за столом. Володя прихватил с собой своего штурмана.
— Надо как-то отвлечь, потом вырвать гранату… — говорю я, шлепая тапочками по коридору. — Как его фамилия?
— Говорков.
— Дети есть?
— Трое… Жена подала на развод.
— Письма давно получал?
— Давно.
— Дай сигарету.
— Ты не куришь.
— Давай!
Я закуриваю, и, обнявшись, мы вываливаем из двери, смеемся. Говорков стоит у ступенек, возле второй — прапор, оба возбуждены, что-то выясняют. Мой взгляд останавливается на руках Говоркова: видны выступившие жилы на запястье, пальцы в стиснутом положении на предмете, который нам не виден…
— Слушай, Вовка, это твой Говорков? — спрашиваю я громко. — У нас письмо в комнате на эту фамилию валяется.
Мы подходим, улыбаясь, и Говорков поворачивает к нам свое худое лицо: глаза лихорадочно горят, словно два факела. Все еще продолжая смеяться, я неожиданно хватаю его за обе руки, Володя захватывает его пальцы вместе с гранатой и коротким ударом, как футбольный мяч, бьет Говоркова лбом по переносице…
Все это происходит быстро, но дальше я с ужасом начинаю понимать, что время остановилось: невероятно долго Володя делает шаг в сторону, отклоняется назад, потом начинает выпрямляться, как тетива, он швыряет что-то, и по инерции его рука улетает вперед, он падает, и все падают в пыль…
Проходят долгие секунды, глухо звучит взрыв и наступает тишина. Я лежу еще какое-то время, потом поднимаюсь и дрожащими руками отыскиваю тапки.
Один Говорков остается стоять, прижав руку к носу. Володя вырастает откуда-то снизу. Он хватает прапорщика за шиворот, тащит за собой.
— Леня, помогай.
Мы заходим в умывальник. Володя, приблизив Говоркова левой рукой, правой жестко бьет его в челюсть. Прапорщик падает на скользкий, мокрый пол.
— Вова, не надо, он же пьяный…
— Пьяный? А чеку вырвать у гранаты — трезвый? Устроим вытрезвиловку…
Он поднимает радиста и тащит к бочке с водой, хватает за волосы, и голова Говоркова исчезает в мутной, желтоватой воде.
Куча брызг, глоток воздуха, и снова — нырок.
— Дыши жабрами, гаденыш… Себя не жалко — пожалел бы других.
Не выпуская волос, Дружков разворачивает лицо прапорщика к свету, смотрит в выпученные глаза. Сейчас тот, кто был в его руках, никак не походил на человека — мокрый, беспомощный головастик…
— Что, протрезвел? — цедит Володя и бьет его в нос со всего плеча. Голова отскакивает, Говорков отлетает, разбрызгивая по сторонам кровавую юшку.
— Хватит, Володя, убьешь…
— Убью, сволочь, — рычит он, нагнувшись над радистом, — и ни один трибунал меня не осудит.
Сбежался народ.
— Уведите командира, — прошу я. — А этого отнесите к операторам, на свободную койку, дайте снотворного.
Я стираю в умывальнике свои трусы и майку, развешиваю тут же, на трубах, иду спать голый — до утра высохнут. Совсем недавно два прапорщика в штабе армии взорвали гранату в своей комнате. Хорошо, что были вдвоем. Одного размазало по стенке, другой еще дергал конечностями, пытаясь руками собрать кишки. Они наконец-то выяснили свои отношения и пришли к консенсусу…
Я долго не могу уснуть и, кажется, только проваливаюсь в сон — уже надо вставать. Солдатик тормошит меня за плечо: «Товарищ капитан, товарищ капитан, четыре часа». Я отрываюсь от подушки.
За окнами еще темень, и я представляю, каково сейчас тащиться к этой чертовой «шкатулке». Бориска, видимо, забыл закрыть заднюю дверь, и я воровато оглядываясь, пристраиваюсь, отодвинув дверь ровно настолько, насколько нужно… все равно здесь уже море разливанное и мои мелкие брызги не в состоянии ухудшить экологию.
Вот она, свобода: становится легко и не надо пробираться во мраке и заходить в этот чудовищный сарай на полсотни посадочных мест. Один летчик уронил в очко своего «Макарова», пришлось спускаться в эту жижу, предварительно надев химкомплект и противогаз. Пистолет он все-таки нашел.
Я поднимаю экипаж. И по тому, как просыпается каждый, видна закваска. Юра, свесив длинные ноги со второго яруса, пять минут досыпает сидя, мучительно пытаясь установить голову вертикально. Самые сонливые утром Эдик и Влад, они встают всегда последними. Через полчаса, перед уходом, ко мне подкатывает штурман. От него разит зубной пастой, лосьоном и еще бог весть чем (скорее всего, жевал табак из сигареты), но запах змия сочится легкой струйкой, вобрав в себя все.
— Влад, буди никулинского штурмана. Строится он вместо тебя. Сиди в кабине и не показывай носа, пока не сядем в Кундузе.