Между тем я снимала ненужное мне теперь дорогостоящее жилье, где держала свой жизненный багаж, накопленный за три года жизни в Америке. Не бог весть что там было, но все же семья из четырех человек обрастает бренными предметами – бренными чемоданами и бренной посудой – со страшной силой. У нас даже был бренный стол и четыре совсем уж бренных стула. Я спросила Дэвида: нельзя ли уже привезти весь этот скарб в дом – в наш с ним дом – и запихнуть, например, в подвал? Дэвид был не против. Но он – на всякий случай – спросил своего юриста, и юрист страшно забеспокоился, забегал и запретил: хранение моих вещей в еще не купленном мною доме означало бы, по законам Нью-Джерси, какое-то хитрое поражение в правах – поражен был бы Дэвид, а я то ли имела бы право отнять у него дом, не заплативши, то ли еще как-то закабалить, поработить и ограбить владельца.
Так что это было нельзя, и я с ужасом смотрела, как истощаются мои последние денежные запасы, – значит, и крышу мне в этом году будет не починить, и на новую ванну – вместо старого Дэвидова корыта – мне тоже не хватит. И не хватит на газонокосилку, без которой, я уже знала, тут никак, а вот на новый линолеум – на линолеум хватит, потому что я буду клеить его сама и куплю не целым куском, а подешевле, квадратами. Такими белыми и черными, как на картине художника Ге, где царь Петр допрашивает царевича Алексея.
Я опять посмотрела в окно и увидела, что вода уже добурлила до дверей моей машины, и если я сейчас не подпишу, то уехать отсюда будет, в общем, не на чем. И я решилась и подписала. И дом стал моим, а я – его.
Все участники процесса получили или отдали свои деньги, испытали сложные противоречивые чувства и разъехались кто куда: Дэвид скрылся в стене дождя на своем грузовичке, Барбара ушла в водопад уже ни от кого не скрываемых слез, а я с семьей отправилась в свой дом, о котором нельзя было сказать с уверенностью, стоит ли он еще или уже нахрен смыт водой.
Он был совсем пустой, голый, старенький. Полы были темными и затоптанными, окна занавешены только с улицы – темными еловыми ветвями; не люблю я ели, это дерево мертвецов. Еще хуже голубые ели, цвета генеральского мундира, ну так их и высаживают там, где лежат карьерные покойники; одна такая елочка светлела на участке соседа. Мне, значит, на нее смотреть.
Под потолком, в углах, уже покачивалась коричневая паутина. Проворный американский паук изготавливает высококачественную паутину за ночь, а так как Барбара уже давно бросила все заботы о доме, паутина лежала в несколько слоев и легко могла бы выдержать вес небольших предметов, если бы кто-то зачем-то стал их на нее класть. Мои мужчины мрачно прошлись по тусклым каморкам. Потом распаковали свои компьютеры и уставились каждый в свой экран.
Волшебная комната тоже была печальной и холодной. И стеклянные двери ее открывались совсем в никуда.
И любила этот дом я одна.
Иллюстрация: Алексей Курбатов
Весна в Америке, на Восточном побережье, совсем сумасшедшая. За одну ночь воскресает все, что вчера еще торчало мертвыми прутьями. Вишневые деревца стоят на зеленых лужайках как розовые фонтаны, кусты форситии засыпаны желтыми цветами без единого зеленого листочка – они распустятся позднее. Грушевые деревья – о боже мой, я не выдерживаю такой красоты. Потом распускается магнолия, но это уже слишком, простому сердцу такой пышности не надо. Цветы должны быть мятыми, рваными, растрепанными, как, например, пионы.
Первая хозяйка моего домика, негритянка, про которую я ничего не знаю, и правда засадила весь сад цветами. Вдоль дорожки, ведущей с улицы к дому, до сих пор была видна длинная гряда ирисов. Под деревом, именуемым катальпа, у нее был маленький розарий; он одичал, но когда я вырвала гигантские американские сорняки и вырубила чудовищные американские колючки – спирали с шипами, годные для установки по периметру особо охраняемой зоны, – обнаружились вполне себе прекрасные белые розы, и, в общем, они даже пахли, хотя в Америке цветы не пахнут, овощи не имеют вкуса, и вообще, запахи в целом в здешней культуре не приветствуются.
Посреди лужайки, перед домом она посадила японский клен, тот, у которого красные маленькие резные листья. Это она хорошо сделала! Я часто думала о ней, почему-то представляя себе ее в голубом платье: как она выходит из нашего с ней серого дома, щурится на солнце, как идет к белым розам, к сиреневым, сложно-гинекологическим в своем устройстве ирисам, как касается красных листьев черной-черной рукой и сама смотрит и видит, как это красиво. Еще она, как я выяснила, сажала нарциссы, но за много лет они ушли с участка на юг, и я находила их на границе со своими южными соседями, в зарослях и лианах, там, докуда ноги уже не доходили, а руки еще дотягивались. Конечно, я выкопала их и вернула к дому, ведь она так и хотела с самого начала. И мне казалось, что она прошла мимо и посмотрела.
Следы ее я находила повсюду на участке – а он был огромным. Я уже скоро знала, что она сажала на южной стороне, а что на восточной, что прятала под сосной – как те ландыши, – а что ей хотелось видеть у самого крыльца – чахленького нашего крыльца в три ступени. Когда настало пышное американское лето, я окончательно оценила ее замысел: огромная стена кустарника, высаженная по краю участка, поднялась и полностью закрыла нас от дороги, машин, выхлопов, звуков, чужих глаз. Мы никого не видели, и нас не видел никто. Если не знать, что вон там, за этой зеленой стеной, есть наш дом – можно было и не догадаться. А вечером он сливался по цвету с сумерками, и я бы сама не увидела его с улицы.
В коридорчике с потолка свисала веревка. Зачем веревка? Я потянула за нее, и из потолка выехала чудесная складная лестница. Это был ход на чердак. Там пересыхали, распадаясь, несколько картонных коробок с рухлядью шестидесятых годов – кофточки и фартучки, которые носить и тогда уже не больно-то хотелось, а выбросить было как-то жалко. Совсем неинтересные. И масса открыток, с Рождеством, с Пасхой, тоже совсем некрасивые и неинтересные. Мерри Кристмас, дорогие Билл и Нора. Мерри Истер. Значит, ее звали Нора. Какое-то странное для чернокожих имя. Я про нее думала, что она Салли.
И снова она прошла незримо за окном, проведя рукой по свисающим веткам ликвидамбара – красивого смолистого дерева вечернего цвета. А Билл не прошел, он не ходил по саду. Он стоял, вросши в стену, полупрозрачный, и блестел глазами.
Как полагается, пришли соседи, принесли маленький пирожок в подарок. Мы уже знали, что так делают, когда у тебя новоселье, но не знали, должны ли мы что-то сделать в ответ. Соседи владели фермой.
– Вы мясо любите? – спросили они.
– Да, конечно, – легкомысленно сказали мы.
– Тогда приходите к нам и выбирайте ягнят. Мы их для вас будем убивать, и вы сэкономите деньги, – предложили соседи.
Нас – людей городских – это несколько парализовало. Мы и не помышляли о вегетарианстве, но представить себе, что можно прийти на ферму, выбрать вон того, прелестного, кудрявого, невинного и – и?.. Убейте его, я хочу?..
Думаю, они списали наш внезапный ступор на общий идиотизм, свойственный вообще иностранцам.
– Тогда приходите за черникой, мы вам дадим ее даром, вам только собрать. У нас такой большой урожай, девать некуда.
На чернику я была согласна. Взяла корзинку и пошла – в обход, по полям, далеко. Между нашими домами расстояние было не более ста пятидесяти метров – но метров лесных, чащобных. Чаща, разделявшая меня с соседями, была совершенно непроходима. Волк и Красная Шапочка, выйдя с двух сторон навстречу друг другу, шансов встретиться не имели.
Я поискала глазами чернику, но не увидела ничего. Хозяйка отвела меня к какому-то вольеру – в Московском зоопарке в такой клетке обязательно сидит кто-то нахохлившийся, со сложным латинским именем.
– Приходится держать ягоды под сеткой – птицы склевывают, – пожаловалась она.
Я ступила в вольер. Высоко над головой с верхних веток кустов свисали, действительно, ягоды, но не черники, а, на наш глаз, голубики. Чтобы собирать ее, нужно было встать на цыпочки и высоко поднимать руки. Солнце слепило глаза. Птицы, в отчаянии, ходили по сетчатой крыше и ничего не могли поделать. Меня хватило ненадолго. Набрав маленькую коробочку, я бросила это дело и пошла себе. Хозяйка окончательно поняла, что я дебилка, и тщательно скрыла это особым выражением лица. Слава богу. Я свободна! Под навесом за столом сидел маленький чернокожий мальчик с испуганным и несчастным личиком. Хозяин что-то назидательно говорил ребенку.