Глаза его расширились — наверняка вспомнил.
— Кан…
— Да-да, твой ничтожный братец меня тогда зачал, Лир. А никто не верил моей маме, что ее сынуля — принцев выблядок, и она потому пошла и утопилась в той же речке, куда ты ее в тот день швырнул. А я все это время звал тебя стрыем — кто б мог подумать, так оно и есть.
— Это неправда, — дрожащим голосом промолвил он.
— Всё — правда! Ты сам это знаешь, ветхая котомка[325] костей. Тебе развалиться не дают лишь трухлявая дранка негодяйства да пакля алчности, иссохший ты звероящер.
Четверка стражей сгрудилась у решетки и заглядывала внутрь, точно в камере держали их, а не нас.
— Етит твою… — сказал один.
— Нахальный карапуз, — сказал другой.
— Значит, песенки не будет? — спросил Харчок.
Лир затряс у меня перед носом пальцем в такой ярости, что я видел, как кровь бьется в венах у него на лбу.
— Не смей так со мной разговаривать. Ты меньше мелкого ничтожества. Я тебя из канавы вытащил, и в канаву же прольется твоя кровь по слову моему еще до заката.
— Неужто, стрый? Кровь моя, может, и прольется, но не по твоему слову. По твоему слову братец твой мог умереть. Отец по твоему слову мог умереть. По твоему слову могли умереть твои королевы. А вот этот принцев выборзок по твоему слову ничего делать не будет, Лир. Слово твое мне — бздошный ветерок.
— Дочери мои…
— Твои дочери наверху сейчас грызутся из-за костей твоего королевства. Это они тебя тут держат, древний ты изумок.
— Нет же, они…
— Ты замуровал себе эту темницу, когда прикончил их мать. Они мне сами только что сказали.
— Ты видел их? — Странное дело, в нем, похоже, встрепенулась какая-то надежда — будто я мог забыть и не передать ему хорошие вести от вероломных дочерей.
— Видел? Я их ебал. — Глупо, конечно, что это имеет значение после всех его черных дел, после всех его изуверств и наплевательств: его личный шут трахал его дочерей. Но значение оно имело — к тому ж так я мог хоть чуточку на нем отыграться.
— Нет, — сказал Лир.
— Да? — спросил стражник.
Тогда я встал и немного покрасовался перед своей публикой — ну и стоя удобнее втирать пяткой шлак в Лирову душу. Перед глазами у меня лишь вода смыкалась над маминой головой, в ушах звенели ее крики, когда Лир ее держал.
— Ебал я их обеих, не раз и не два — и со смаком. Пока не начинали вопить, хныкать и просить пощады. На парапетах стен над Темзой, в башнях, под столом в большой зале, а однажды я выеб Регану на блюде свинины перед депутацией мусульман. Гонерилью еб я на твоем собственном ложе, в часовне и у тебя на троне — это, кстати, она предложила. Я их еб перед слугами и, если тебе интересно, еб я их потому, что просили, и потому, что это в самой природе принцесс — быть ебомыми, ибо пакость деянья сего сладка. А они — они это делали, потому что ненавидят тебя.
Пока я так разглагольствовал, Лир выл, стараясь заглушить меня. Но тут зарычал:
— А вот и нет! Они меня любят! Сами сказали!
— Ты их мать убил, сбрендивший вырожденец! Тебя посадили в клетку в твоих же подземельях. Что тебе еще нужно — письменный указ? Я пытался эту ненависть из них выеть, стрый, но некоторые снадобья шуту не по таланту.
— Я хотел сына. А их мать мне не рожала.
— Уверен, знай они об этом, тебя бы так не презирали, а меня так не обслуживали.
— Мои дочери тебя не захотят. И ты их не имел.
— Еще как имел, ей-черной крови сердца. А когда все только началось, каждая, кончая, кричала «папа!». Интересно, почему. Имел, стрый, как не иметь. И они хотели, чтоб ты об этом знал, — именно потому обличали меня перед тобой. О да, я вставлял им обеим.
— Нет! — взвыл Лир.
— И я, — промолвил Харчок с широченной сочной лыбой. — Извиняюсь, конечно, — торопливо добавил он.
— Но не сегодня же? — уточнил один стражник. — Правда?
— Нет, не сегодня, фофан ушастый. Сегодня я их убил.
Французы подошли маршем по суше с юго-востока и нагнали в Темзу флот с востока. Саррейские лорды к югу никакого сопротивления им не оказали, а поскольку Дувр располагался в графстве Кент, части изгнанного графа не только не сопротивлялись, но и объединились с французами и пошли на Лондон. По всей Англии они прошли и проплыли без единого выстрела и не потеряв ни человека. Стража с Белой башни наблюдала костры французов — огромным оранжевым полумесяцем они освещали ночное небо с юга и востока.
Когда в замке капитан призвал всех к оружию, кто-либо из старых рыцарей или оруженосцев Лира, оставшихся верными Курану, приставил клинок к горлу кого-либо из людей Эдмунда или Реганы и потребовал сдаться или умереть. Личную гвардию узурпаторов опоили стряпухи с кухни — чем-то загадочным, но не смертельным. На смерть похоже, но не она.
Капитан Куран отправил ультиматум герцогу Олбанийскому от французской королевы: ежели он не станет выступать против нее, а выступит, наоборот, с ней — сможет вернуться в Олбани, и его силы, земли и титулы никто не тронет. Войска Гонерильи из Корнуолла и Эдмунда из Глостера, стоявшие лагерем к западу от Белой башни, осознали, что с юга и востока их подпирают французы, а с севера — олбанийцы. На стены замка отрядили лучников и арбалетчиков — они держали под прицелами всю корнуоллскую армию, и гонец едва пробился сквозь солдат в панике к их командиру с условием: силы Корнуолла складывают оружие на месте, или же смерть прольется на них таким ливнем, какого они и вообразить себе не могут.
Никому не хотелось умирать ни за Эдмунда, ублюдка Глостерского, ни за покойного герцога Корнуоллского. Оружие сложили все — и маршем организованно отошли на три лиги к западу, как велено.
За два часа все и решилось. Из почти тридцати тысяч человек, занявших поле у Белой башни, погибла едва ли дюжина, да и те — Эдмундова гвардия, не пожелавшая сдаваться.
Четверка наших стражников разлеглась по всему каземату в неудобных позах. Выглядели все вполне мертвыми.
— Неебическая какая-то отрава, — сказал я. — Харчок, попробуй-ка дотянуться до ключника.
Самородок просунул лапищу сквозь решетку, но охранник валялся слишком далеко.
— Надеюсь, Куран знает, что мы здесь.
Лир заозирался — из глаз его опять брызгало безумие:
— Что это? Капитан Куран здесь? И мои рыцари?
— Конечно, Куран здесь, где ж ему быть? Судя по трубам, взял замок, как и замысливалось.
— Так все твое глумилище — для отвода глаз? — спросил король. — Иль ты за что взбесился так?[326]
— Все за то же, старый хрыч, но я устал базлать, дожидаясь, пока чертова отрава подействует. А ты — по-прежнему какашка в молоке сердечных чувств[327], как я и говорил.
— Нет, — отвечал старик, будто мой гнев для него действительно что-то значил. Он вновь закашлялся — с такой натугой, что в награду за усилья поймал целую горсть крови. Харчок посадил его удобнее и вытер лицо. — Я король. Не тебе меня судить, дурак.
— Я не просто дурак, стрый. Я твой племянник, сын твоего брата. Ты же заставил Кента его прикончить, правда? Единственный приличный мужик в твоей свите, а ты превратил его в наемного убийцу.
— Нет, не Кент. Другой, даже не рыцарь. Щипач, он предстал перед судом. Это его Кент прикончил. Я отправил Кента за убийцей.
— А ему это по сию пору не дает покоя, Лир. Ты и отца своего щипачу приказал убить?
— Мой отец был прокаженный некромант. Я не мог позволить, чтоб такой урод правил Британией.
— Вместо тебя то есть?
— Да, вместо меня. Да. Но убийцу я не подсылал. Он сидел в келье, в Батском храме. Подальше от чужих глаз, где никто его не видел. А я не мог взять трон, покуда он жив. Но я его не убивал. Жрецы его просто замуровали. Отца моего убило время.
— Ты замуровал его? Живьем? — Меня трясло. Совсем было решил, что сумею простить старика, раз он так страдает, но кровь теперь билась у меня в ушах неумолчным прибоем.