Я же лег и проспал где-то с час. Разбудили меня чьи-то вопли. Я выглянул из-за валунов: Эдгар придерживал отцу голову, а тот стоял на камне — где-то в футе над землей.
— Мы взобрались на крутизну?[284]
— Мы на утесе[285]. Стойте, господин. Какая жуть — заглядывать с обрыва в такую глубь! Величиной с жука, под нами вьются галки и вороны. А рыбаки на берегу — как маленькие мыши[286]. Собаки все — не больше муравьев.
— А лошади? На что похожи лошади? — спросил Глостер.
— Там нет лошадей. Только рыбаки и собаки. И рокот моря на сыпучей гальке теперь беззвучен[287]. Слышите, отец?
— Да. Да, слышу. Пусти же руку. Прощай, мой друг[288]. Прости меня, Эдгар, сын мой. Владыки боги, от мира отрекаюсь я спокойно![289]
С этими словами старик спрыгнул с камня, рассчитывая рухнуть с неизмеримой высоты и разбиться насмерть. Полагаю, он несколько удивился, через мгновенье столкнувшись с землей.
— О боже мой! О господи! — возопил Эдгар, старательно меняя голос. Ему это совершенно не удалось. — А ведь сорвался с обрыва высотою в десять мачт[290].
— Я падал или нет?[291]
— С той меловой скалы. Взгляни-ка, видишь? Да ты протри глаза[292].
— Глаз нету у меня[293], остолоп. Ты, что ли, сам ослеп? Видишь — кровь, повязки?
— Прости. Но из чего ты сделан, сударь, — из пуха, воздуха, из паутины?[294] С такой махины свергнуться сюда — и не разбиться, как яйцо![295]
— Стало быть, я умер, — заключил Глостер. Он упал на колени и, похоже, перестал дышать. — Я умер, тем не менее — страдаю, глаза болят, хотя их больше нет. Ужель страданью права не дано искать развязки в смерти?[296]
— Все это потому, что он тебе мозги ебет, — сказал я.
— Что? — молвил Глостер.
— Тш-ш, — шикнул на меня Эдгар. — Пародиею этой на прыжок я вылечить его хочу[297]. — И громче, отцу: — Это убогий нищий[298], не бери в голову, добрый господин.
— Умер так умер, — сказал я. — Приятно оставаться в мертвых. — И я снова улегся на землю там, где не дуло, и натянул на глаза колпак.
— Иди, посиди со мной, — раздался голос Лира. Я сел и увидел, как король отводит слепца к себе в уголок под валунами. — Пусть тяготы мира скатятся с наших согбенных спин, друг. — Лир обхватил Глостера за плечи и притянул к себе, а сам беседовал явно с небесами.
— Я узнаю, — сказал Глостер. — Ведь это же король[299].
— Король! Король от головы до ног! Гляди, как дрожь рабов моих колотит, когда гляжу на них я[300]. Что, не видишь? То-то. Потому что ни солдат у меня, ни земель, ни слуг — ведь Глостеров ублюдок к отцу добрей, чем дочери мои, зачатые на простынях законных[301].
— Опять двадцать пять, еб твою мать… — буркнул я, хоть и видел, что слепой старик улыбается. Судя по всему, ему было спокойно в обществе своего монаршего друга: слепота к негодяйской натуре Лира поразила его гораздо раньше, чем Корнуолл и Регана отняли зрение. Его ослепляла верность. Титул слепил глазницы. Это шоры низкопробного патриотизма и притворной праведности. Он любил спятившего короля-убийцу. Я снова откинулся на спину.
— О, дай облобызать мне руку, — сказал Глостер.
— Сначала вытру, — ответил Лир. — Пахнет мертвечиной[302].
— Я ничего не чую — и глядеть мне нечем[303]. Будь ярче солнц слова — не вижу я[304]. Я недостоин видеть ничего.
— Как это не видишь? Спятил, что ли? Дела какие, видно и без глаз. Ты ушами гляди: видел ты, как дворовый пес рычит на нищего? И как тот послушно убегает? Вот он, великий образ власти: повиновенье псу, поставленному на должность[305]. Не лучше ли он многих, отказавших бедняку в еде? Заплечник, руки прочь! Они в крови. Зачем стегаешь девку? Сам подставься. Сам хочешь от нее, за что сечешь[306]. Видишь, Глостер? Видишь, кто достоин, а кто нет? Сквозь рубище худое порок ничтожный ясно виден глазу; под шубой парчовою нет порока! Закуй злодея в золото — стальное копье закона сломится безвредно; одень его в лохмотья — и погибнет он от пустой соломинки пигмея[307]. Виновных нет! Никто не виноват! Я оправдаю всех: да, друг, я — властен всем рты зажать, кто станет обвинять! Купи себе стеклянные глаза и, как политик гнусный, притворяйся, что видишь то, чего не видишь[308]. Что я жалок.
— Нет, — вмешался Эдгар. — Это у вас правда светлая сплелася с бредом, рассудок — с помешательством ума![309] Не плачьте, добрый мой король.
— Как не плакать? Когда ты плакать хочешь обо мне, бери мои глаза[310]. Ведь ты же знаешь, что с плачем мы являемся на свет; едва понюхав воздуха, вопим мы и плачем. Родясь, мы плачем, что должны играть в театре глупом…[311]
— Да нет же, все будет хорошо и…
Раздался глухой удар, за ним — еще. Кто-то взвыл.
— Сдохни, безглазная башка![312] — раздался знакомый голос. Я подскочил — и вовремя. Над распростертым Глостером стоял Освальд, в одной руке — окровавленный камень, а из груди старого графа торчал его меч. — Простор неясный женского желанья[313] ты больше не отравишь. — Он провернул клинок в графской груди. Из старика хлынула кровь, но не послышалось ни звука. Граф Глостер был вполне мертв. Освальд выдернул меч и пнул тело старика на колени Лиру. Тот вжался в валун. У ног Освальда лежал бесчувственный Эдгар. Гнида повернулась в рассужденье вогнать клинок в его позвоночный столб.
— Освальд! — заорал я из-за прикрытья валунов, а сам уже выхватывал метательный кинжал из ножен на копчике. Червь развернулся ко мне с мечом наготове. Кровавый камень, которым досталось Эдгару, он выронил. — Вспомни наши взаимные обеты[314], — продолжал я. — И дальнейшее истребленье моих соратников заставит меня усомниться в твоей искренности.
— Прочь, навозник![315] Не было у нас никаких обетов. Лживый наглый смерд![316]
— Муа? — рек я на чистейшем, блядь, французском. — Мы договаривались, что я на блюдечке поднесу тебе сердце твоей дамы сердца — и отнюдь не в неприятном виде потроха, извлеченного из неебабельного трупа.
— Нет у тебя такой власти. И Регану ты не околдовал. Это она меня сюда прислала покончить с сим слепым предателем, кто воспламенял умы против наших сил. А также — доставить вот это. — Из глубин камзола он извлек запечатанное письмо.