Он может лишь отчасти перевоплотиться в другого, побыть в его шкуре и в этом смысле похож на несчастного, привившего себе бациллу тяжелой болезни, чтобы испытать ее свойства. Примерять шкуры таких героев, как шекспировские злодеи или секретари обкомов из нынешних пьес - то же самое что носить вериги или ранить нежную кожу власяницей. Только мученик при этом страдает во имя Всевышнего, а актер во имя самого себя или во имя черта, что, впрочем, одно и то же (так, отец Александр?).
Поэтому Глеб Савич не переносил восторженных разговоров людей, завидующих сладкой жизни актеров. Порой он подумывал даже, а не бросит ли сцену, но без театра не мог бы существовать, хотя и признавался в этом без всякой гордости и зазнайства. Лишенный сцены, Глеб Савич превратился бы в капризного брюзгу, сварливого зануду, истеричного скандалиста, с которым и час пробыть трудно. Он встречался с актерами, в старости покинувшими сцену, и это были самые тяжелые, невыносимые старики.
Во всех газетах трубили, что надо обращаться к зрителю с вопросами, которые ставит сама жизнь, и Глеб Савич в ответ на это лишь покачивал головой и скептически улыбался: пой, птичка, пой. С вопросами-то у нас все в порядке, но вот к жизни у Глеба Савича было сложное, не выясненное до конца отношение. Его преследовала мысль, что если жизнь понимать напрямик, такой, какая она есть не в поверхностном и случайном, капризном, прихотливом выражении, а в глубинной сути, то никакого искусства не понадобится, оно будет выглядеть смешным и жалким. Искусство произошло из слабости человеческой, из недопонимания жизни и недостатка веры, которые тоже требуют для себя каких-то форм, не четких и ясных, как формы истины, а слегка затуманенных, смутных и расплывчатых.
И, надо признать, что эти-то формы и были им любимы, старым лицедеем, для которого сыграть, - как исповедаться, а исповедаться, - как сыграть (прости, отец Александр!)…
После репетиции Глеб Савич заглянул в буфет и попросил кофе, не зная, хочет он его или не хочет, и поэтому оглядываясь вокруг с надеждой, что, может быть, что-то еще отвлечет его внимание от роли, придирок режиссера и недовольства самим собой.
- Катенька, чашку двойного. - Его поразили красные пятна на лице буфетчицы и затертые платком глаза. - Что у вас, горе? Случилось что-нибудь? - спросил он со страдальческой гримасой.
- Нет, нет... ничего... - Катя старательно оправилась.
- А то я думал... может быть, вам чем-то помочь? Располагайте мною...
Катя собралась с духом и еще раз сказала:
- Нет... Просто у меня мама в больнице....
Она недоговорила, но Глеб Савич убедил себя, что понял ее.
- Ах, ваша мама в больнице... Ну, поправится...
- Она умерла, - виновато сказала Катя.
Большое лицо Глеба Савича на мгновение застыло так, словно сменить выражение на нем означало бы обнаружить недостаток сочувствия Кате.
- Бедная... Примите мои соболезнования. - Он накрыл ладонью Катину руку. - Отпевать будет отец Александр?
- А кто ж еще! Отец Александр... - Катина рука сжалась в острый кулачок под мягкой ладонью Глеба Савича.
- Все мы не вечны...
Глеб Савич уже предвидел, что дурное впечатление от этого разговора, - разговора о болезнях и смерти, будет долго преследовать его, и, не притронувшись к чашке с кофе, а лишь с обреченностью расплатившись и неприязненно забыв про сдачу, вышел из буфета. Вышел тяжелым шагом.
Глава шестнадцатая
ЖЕЛАЕМАЯ ПОДСКАЗКА
Света редко кому жаловалась на свои невзгоды, но этим ей не удавалось их скрыть, и невзгоды становились еще заметнее, словно всем своим видом она воплощала их в себе и достаточно было на нее взглянуть, чтобы проникнуться убеждением, что она безнадежно несчастна. Поэтому чем упорнее она молчала, тем охотнее и настойчивее ее жалели, утешали и ей сочувствовали. «Ты, Светка, какая-то святая», - говорили подруги, умиляясь ее готовности все терпеть, прощать и молча сносить обиды.
Света не спорила, не разубеждала их, хотя вовсе не чувствовала себя избавившейся от всего того, что толкает других на ссоры, крики и брань. Напротив, все это в ней было, кипело, роилось, свивалось печным дымом и сгущалось в такое ядовитое облако, что никакой святостью тут и не пахло. В этом смысле Света на свой счет не обманывалась, не обольщалась. Часто даже какой-нибудь сквернослов или буян представлялся Свете ангелом по сравнению с ней, потому что чернота, выплескиваемая им наружу, разливалась у нее в душе, заполняя все поры и складки.
Запас ее душевных сил уходил не на то, чтобы победить в себе дурное, а на то, чтобы его спрятать. Так же и все ненавистное и враждебное ей в жизни она неким внутренним усилием просто убирала с глаз, будто ненужную вещь, которая опротивела своим видом, но которую все-таки жалко выбросить.
Света была не святой, а уживчивой...
… Вальку спасало умение вспоминать. Лишь только она оказывалась в неловкой, каверзной, скандальной ситуации, она быстро перебирала в памяти похожие примеры - из случайно увиденного, услышанного от знакомых, от подруг, и один из них всегда подсказывал ей выход. Сама она в таких ситуациях терялась, робела и ничего путного придумать не могла.
Но память, цепкая, как птичьи когти, ее никогда не подводила.
Сейчас же эти когти словно царапали по стеклу, соскальзывая и разъезжаясь, и Валька не могла вспомнить ни одного путного примера, растерянная и обомлевшая от страха. Когда она в ответ на долгий требовательный (словно от неуверенности) звонок открыла дверь, на пороге сумеречно, зыбко, как покойница, возникла та самая женщина.
- А я к вам... Поговорить, - сказала она, не зная, что делать с руками, - то ли сложить на груди, то ли спрятать за спину, то ли выдернуть из плечевых суставов, сломать и выбросить.
Валька угодливо кивнула:
- Проходите...
- Вы, кажется, Валентина? - спросила женщина и улыбнулась с просьбой не осуждать ее за то, что она задает вопрос, ответ на который ей давным-давно известен.
- Ага... то есть да. Это мы.
- Ну вот, а я Света, - облегченно произнесла гостя. - Света с того света.
- Очень приятно...
- Что ж тут приятного! Вы ведь догадываетесь, кто я и зачем я здесь. Я жена Жорика, Георгия Анатольевича...
- Ага, - подобострастно кивнула Валька.
- ... И хочу вас просить с ним расстаться, оставить его и больше не видеться, не звонить и не преследовать.
Валька снова агакнула. Глаза Светы удивленно округлились, словно она впервые сталкивалась с таким способом выражения мыслей.
- Это я от нервозности. Или стервозности, - любезно объяснила Валька. - Простите.
Света сморщила лоб, отыскивая потерянную нить разговора.
- Так вот... я прошу...
- Я поняла. - Валька стала загибать пальцы. – Первое, - расстаться, второе, - оставить в покое, третье, - больше не преследовать и не напоминать о себе.
- Ведь у нас дочь! - взмолилась Света.
Валька мученическим усилием удержалась, чтобы не агакнуть.
- Хотите разорить гнездо, разогнать птенцов, сделать всех несчастными, а самой?..
Валька пожала плечами и тряхнула копной волос.
- Вот еще!
- Вы можете хотеть что угодно, но учтите: он на вас не женится.
- А у нас тоже может родиться. Птенчик. Тогда посмотрим!
- Дрянь! Испорченная девчонка! - Света двинулась в наступление с робостью человека, которого противник лишил счастливой возможности отступить. – Смотрите! Бог вас накажет!
- А Он не узнает. Я уже пять лет не исповедовалась.
- Какая же вы молодая и какая жестокая! Неужели вам не стыдно?!
На минуту Вальке стало не по себе, и, не в силах вспомнить, как ведут себя в таких случаях, она невольно прислушалась к слабенькому голоску внутри, стыдящему и осуждающему ее. Она ощутила смутное движение жалости и сочувствия к женщине и готова была покаяться перед нею, может быть даже по-детски расплакаться и попросить прощения. Но в это время желаемая подсказка всплыла в мозгу, и Вальке ясно представилось, что и как она должна говорить.