Литмир - Электронная Библиотека

Грузный, промокший, взлохмаченный, Вильямчик, словно медведь после спячки, вывалился из орешника на нашу поляну, оставил в стороне этюдник, присел у костра, грея руки. Затем стал стаскивать с себя мокрую насквозь ковбойку. Затем сказал, словно удивляясь тому, что сам не может определить, доволен он или разочарован:

- Сегодня кончил «Часовню». Все!

- Ну-ну! Покажи! Оценим! - возрадовался я петухом.

Вильямчик вздохнул, словно бы стараясь побороть легкую тошноту опустошенности, мешавшую ему приблизиться к этюднику. Он молча кивнул в его сторону и стал хлопать себя по голым бокам махровым полотенцем. Я фиглярски взял на себя роль салонного распорядителя, паркетного шаркуна, разрезающего ножницами алую ленточку.

- Почтенная публика, прошу!

И Зевс-громовержец меня покарал. То, что мы с Люсей увидели, заставило нас онеметь. Часовенка была словно опущена в глубокий лесной колодец, окутывавший ее сумраком, и лишь на чешуйках крыши лежал золотистый солнечный свет. Художник с мученическим любованием вглядывался в цвета, до резкой ясности выделив оловянный цвет осин, перламутр мха, мглистое днище глинистого оврага и ромбовый узор на матовом стволе берез. Часовенка же будто падала. Она и на самом деле была слегка покосившейся, но Виля усилил и подчеркнул ее неустойчивость, ее неудержимое стремление вниз, поэтому картина внушала острое чувство, что сейчас что-то произойдет, страшное и непоправимое.

- Что же ты хотел выразить своей пизанской башней? - спросила Люся, требуя, чтобы он самому себе объяснил то, что ей казалось до смешного ясным.

- Ну, наверное, жизнь в мире неустойчивых вещей, - поднатужился Виля, со стыдом сознавая, что он не слишком силен в объяснениях.

- Что же ты видишь неустойчивого в жизни?! Напротив, в ней все так устойчиво, что возникает опасение, как бы не застоялось... Но, может быть, любовь?! - язвительно осведомилась она, вкладывая в свой вопрос больше, чем он вложил в предыдущий ответ, и требуя от него того же.

Вильямчик покраснел и смолк, чувствуя, что ему не выполнить этих новых требований.

- Тогда выпрями ее как-нибудь. Вот краски, вот кисть... - Люся повелительно и небрежно кивнула в сторону холста с часовенкой, не желая вплотную к нему приближаться, пока не будет исправлен этот раздражающий, кричащий недостаток.

И тут я истошно заорал:

- Нет!!

- Что с тобой?! Не понимаю... - произнесла Люся с той холодностью, которая обозначала границу меж теми, кто недавно относился друг к другу слишком горячо и пылко.

- Нет, нет! Эта картина... в ней... в ней ничего нельзя менять! Ею можно только… любоваться с восторгом, со счастливыми слезами, - сказал я, понижая голос на последнем слове и тем самым признаваясь, что я им себя полностью выдал.

- Любоваться?! Но разве ты забыл, что я дальтоник?! - рассмеялась Люся, ссылаясь на этот предлог, как ссылаются те, кто не нуждается ни в каких предлогах для того, чтобы остаться при своем мнении.

Но картина была прекрасна. Наверное, Виля подозревал измену, но он, как тот агрегатик, перемолол нашу ложь, лукавство и притворство, переболел, перестрадал и создал. Создал то, чем я теперь любуюсь и восхищаюсь, хотя вместе с восхищением я чувствовал жгучий, мучительный стыд. Сцилла моей одиссеи звала меня прочь от картины, но была и харибда... У нас, ценителей искусства, аристократов по духу, дилетантов и домоседов, есть ахиллесова пята: мы слишком склонны создавать себе кумиров.

О, это особое чувство, уверяю! Вы любите, у нее муж, которого вы жалко и натужно пытались презирать, но вдруг случается нечто, заставляющее вас проникнуться к нему восторженной любовью. Вы смотрите на него с обожанием и, подавленные его превосходством, испытываете перед ним чувство рабского, слепого поклонения.

9

Ближе к осени стала нас донимать хандра, спутница всех затянувшихся одиссей. Озеро заволакивало туманом, по палатке барабанило. Мы с Люсей валялись в спальных мешках, из которых не хотелось вылезать на холод, и играли в подкидного. А Вильямчик, весь запакованный в целлофан, словно подарочный слон, писал свою  «Изморось».

Однажды нам стало особенно скучно, - наверное, поэтому и возник повод заговорить о том, о чем мы обычно предпочитали умалчивать.

- Иди ко мне, - позвала Люся, совершенно не следившая за игрой, тогда как я, напротив, слишком долго взвешивал и прикидывал, какой картой бить.

Я поцеловал ее и откатился в мешке.

- Не понимаю, кого ты любишь, меня или его?! Может быть, я здесь стала лишней?!

К раздумью над картами я добавил легкую озабоченность ее словами.

- Ну зачем так ставить вопрос! Да, я преклоняюсь перед твоим мужем, но только как перед художником. Люблю же я по-прежнему тебя, и мы, конечно, будем вместе. Но как ему об этом сказать, ведь он мой друг!

- Зато передо мной ты больше не преклоняешься: ты создал для себя другого идола! Не друга, а идола!

- Тебе это лишь кажется...

- Почему же ты не говоришь мне всего того, что говорил раньше?! Все свои восторги, восхваления, гимны, дифирамбы ты даришь только ему! Согласись, это выглядит странно, особенно если учесть, что раньше тебе нравилась одна лишь классика!

- Давай не будем об этом... Крести козыри!

- Вот тебе козырной туз!

- Зачем ты отдаешь его сразу?! Такую карту надо приберечь...

- Затем, что я хочу знать причину! - Люся бросила карты и отвернулась, явно обещая, что не сменит это положение ни на какое другое, пока не услышит от меня вразумительный ответ.

- Ну, хорошо, хорошо... наверное, это вызвано тем, что мы его предаем.

- Не понимаю...

- В его живописи я словно угадываю свое навязчивое присутствие - навязчивое для Вили. Для меня же эта живопись – некое зеркало, обличающее все самое худшее, лживое, порочное, что во мне есть. Да, она обличает, но при этом оставляет мне слабенькую надежду. Надежду на спасение, - проговорил я, окинул Люсю испытующим взглядом со спины и поймал себя на том, что никогда не повторил бы этого, глядя ей в лицо.

- Но ты ему все-таки скажешь? - глуховатым голосом спросила Люся, упорно не поворачиваясь ко мне. - Правда, скажешь? И мы будем вместе?

- Но ведь это так больно...

- Кому больно?

- Ему.

- А ты предпочитаешь причинять эту боль мне?!..

Вечером мы кипятили на костре чайник, Люся методично, со стоическим терпением резала черствый, крошащийся хлеб, расставляла кружки и стелила последние оставшиеся у нас салфетки. А Вильямчик, вернувшийся с этюдов, трубил, как поднявший хобот слон, предаваясь безумству одной из своих оптимистичных оргий:

- Друзья, я впервые понял север при такой погоде!

Я усмехнулся и якобы дружески притянул Люсю к себе: как отнесется к этому муж? Стерпит, смирится или возмутится? Я прямо, вызывающе и насмешливо смотрел на него, но он и ухом не повел, идол восторженный. Люся тоже дружески меня обняла, адресуя мужу такой же вызывающий и насмешливый взгляд. Виля растерялся, смутился, нахмурился.

- Неужели ты не замечаешь?.. - начал я, но Люся быстро встала, сбросив с плеча мою руку.

10

... Глину размыло от дождей, я оступился, поскользнулся и, не успев ни за что схватиться - бугор был голый и обрывистый, - скатился, сверзился с рюкзаком в воду. Глубина начиналась у самого берега, я глотнул, закашлялся, еще глотнул противной мутной воды, намокший рюкзак потянул меня ко дну, и я замахал руками от охватившего меня панического страха. Я тонул, успешно помогая себе в этом, и наверняка захлебнулся бы, если б не мой заклятый друг. Виля, не раздумывая, бросился мне на помощь, нырнул вслед за мной, сгреб меня за воротник и, словно дырявую посудину, причалил к берегу.

Когда я задрапировался одеяльцем, чтобы снять с себя мокрое и переодеться, Люся рассмеялась:

- Боже, какое зрелище!

78
{"b":"164563","o":1}