Театральное фойе украшали такие же огромные венки, какие я видел на магазине в квартале «моего» портного: красные хризантемы, розы, небывалые красные и желтые маргаритки, а в центре веер с изображением этакого аиста и разноцветные ленты — так и ждешь, что оттуда вылезет гигантский хамелеон из фильмов ужаса.
Навстречу мне двигалась японка, словно сошедшая со старинных гравюр, — мадемуазель Подлесок. В кимоно, с высокой прической, с мучнисто-белым лицом, она ступала не так, как обычно, и выглядела совсем иначе, чем племянница мадам Мото. И тем не менее это была Ринго-сан.
Ее кимоно — мак-самосейка, один на золотом поле натурального шелка цвета спелого колоса, — медленно проплыло мимо стены в венках Франкенштейна, [7]и сразу стало видно, что все эти хризантемы, розы и маргаритки сделаны из простого папье-маше.
Вот приехала и наследная Принцесса Покрышек; ее чистое бледное лицо обрамляла чалма. Строгий светло-голубой костюм вполне мог быть сшит у Диора и доставлен «боингом» через Северный полюс. Мак тут же низвел ее до ранга Золушки.
Мадемуазель Подлесок узнала друга своей тети, то ли журналиста, то ли учителя, которому предстояло заняться нами — как именно, было пока неясно. Друг тети Ринго-сан исчез в толпе. Видна была только его рука, которой он не переставал жестикулировать, показывая, что продолжает нами «заниматься». Но вот маленькая лихорадочно двигавшаяся над головами людей рука возвратилась... Она привела тощего мужчину. Растрепанные волосы, усталые глаза навыкате, стершиеся, неровные зубы придавали его лицу жалкое, испуганное выражение.
— Мэтр Фукуда, идол молодежи, — сказал по-французски друг мадам Мото, то ли учитель, то ли журналист. — Он директор этого театра и глава труппы. Это он поставил, перевел и обработал Шекспира. Раньше Фукуда играл в труппе японской Комеди Франсез, но порвал с ней. Лучшие актеры последовали за ним, составили независимую компанию и сняли театр. Это их первый спектакль...
Пока мне представляли мэтра Фукуда, он сгибался и разгибался в механических поклонах. Толпа запрудила фойе — такого засилья кимоно я еще не видел. Под напором наседающей массы людей обработчик Шекспира, продолжая отвешивать поклоны, несколько раз ударил мне головой в живот. Наследница Покрышек, жаждавшая узреть своего идола, укрылась за моей спиной, непрерывно кудахтая, свистя и воркуя; будь я в юбках, она забралась бы под них.
Представляемый, представляющий, кимоно и Покрышкина внучка подтолкнули меня к ужасающему венку из чудовищных маргариток. Указывая на него, мэтр Фукуда обратился ко мне с патетической речью.
— Мэтр благодарит вас за цветы, — сказал мне то ли учитель, то ли журналист, указывая на дощечку с иероглифами под венком. — Тут стоит ваше имя — Жан-Пьер Шаброль.
Теперь до меня дошло, почему Король Покрышек долго потрясал у меня под носом букетом цветов со стола. Тайное следствие, которое я провел в последующие недели, подтвердило мою догадку: когда я садился в Париже в самолет, японские деятели получили от моего имени цветы. Это открытие улучшило мое мнение об организационных талантах мадам Мото и ее патрона-продюсера.
Я мог бы сказать, как Жюль Ренар: «Во-первых, я никогда не понимал Шекспира, во-вторых, я никогда не любил Шекспира, в-третьих, Шекспир никогда не доставлял мне удовольствия...»
Наступил первый антракт, а я еще так и не понял, какую же пьесу великого драматурга мне показывали. Сегодня я, пожалуй, могу утверждать, что это был «Сон в летнюю ночь»... Надо будет перечитать эту вещь — хочется узнать, писал ли Шекспир также фарсы. Вначале я думал, что актеры по традиции переигрывают, но к середине спектакля шуты, фавны и даже обе пары героев выдали такой бурлеск, что зрелище напомнило мне «Хельзапоппен». [8]
Во втором антракте я пошел в крытую галерею покурить. Барышни отказались меня сопровождать: вставать и садиться в европейское кресло — целая история... В коридоре я наткнулся на идола молодежи — он стоял одинокий и грустный. Вышло так, что мы заговорили по-английски. Не найдя ничего лучшего, я сделал мэтру Фукуда множество комплиментов по поводу замечательных декораций, которые... и попросил его передать поздравления художнику-декоратору. Он, нимало не смущаясь, ответил, что не преминет выполнить эту приятную миссию и что его труппа будет польщена. А на следующий день я случайно узнал, что декорации принадлежали английской труппе, приезжавшей с этим спектаклем несколько месяцев назад.
Разговор не клеился, хотя я чувствовал, что у нас есть что сказать друг другу. Напрасно я упрощал свой английский (и без того достаточно простой), старался изъясняться на каком-то ломаном англо-саксонском диалекте, мой собеседник лишь смутно догадывался, что же, собственно, я хочу сказать. С тех пор стоило мне встретиться с более или менее понимающим человеком, я допытывался у него, правда ли, что мэтр Фукуда — переводчик, обработчик Шекспира, да что я говорю! — человек, выведший Шекспира на японскую сцену. Все «специалисты» в один голос отвечали: «Да!» Наконец я узнал, что английский — второй обязательный язык во всех японских школах, и перестал удивляться: мне неоднократно излагали теорию, будто читать и говорить на иностранном языке — разные вещи.
Публика, присутствовавшая на премьере, поразила меня своей холодностью: она мало аплодировала, мало вызывала актеров. С последним занавесом труппа вышла на сцену. Переводчик-обработчик-режиссер, отвесив положенные поклоны, тихим голосом произнес речь. В одном месте публика засмеялась. Даже не представляю себе, о чем глаголил «идол молодежи».
В сутолоке театрального разъезда наступил удобный момент, когда я мог бы познакомить мэтра Фукуда с юной Покрышкой, явившейся из одной любви к нему, но та начала кружиться вокруг собственной оси, отдуваясь, свистя и отступая. Фукуда вроде бы этого и не заметил.
Мадемуазель Ринго извлекла из-за оби [9]записную книжечку и занесла в нее свидание, назначенное мне мэтром. Ему было суждено откладываться и отодвигаться несчетное количество раз: я покинул Японию, так больше и не повидав мэтра Фукуда.
При расставании элегантная барышня Покрышка спросила, когда я поселюсь в ее доме. Я попросил передать мою глубокую признательность ее королевскому дедушке. Я никогда больше не видел ни ее, ни прославленного деда.
7. Вечер у «Лотрека»
У татами свои преимущества: уронил часы, а они не разбились. В номере моей гостиницы, обставленном в японском стиле, я тщетно пытаюсь подвести итог недельному пребыванию в Токио. Результат плачевный: я не понимаю не только Японию, но и зачем приехал, а теперь усомнился даже в самих условиях морального контракта о моей поездке. Короче говоря, мадам Мото упорно отказывается разговаривать о кино, пока не будет готов мой костюм. Она настаивает, чтобы я ни словом не упоминал о сценарии: мне это тем легче, что я о нем и не думаю.
Изящные раздвижные перегородки, непрозрачная бумага, заменяющая стекла «витражей» в раздвижных дверях, низкий туалетный столик, стол на коротких ножках, комод (если позволительно так его назвать) — вся эта мебель, вынуждающая меня ползать на коленях, эта комната, рассчитанная на жизнь вровень с полом, на четвереньках, эта обстановка наготы, роскошной скудости меня угнетает. В четырех хрупких стенах я чувствую на себе взгляд недремлющего ока, обвиняющего меня в том, что я живу на иждивении мадам Мото, которая зарабатывает на жизнь живописью.
Только Будда успокаивает меня своей толстогубой улыбкой. Его округлые формы вырисовываются посередине токономы — алтаря в нише между телефоном и букетом из трех цветков, составленным по науке, которая, видимо, составляет предмет величайшей национальной гордости. Расплывшееся божество с грудями, которые тестом свисают к пупку, держит за оба конца полотенце и сладострастно вытирает огромный, круглый, как земной шар, живот, подчеркнутый подпоясанным под ним распахнутым кимоно. Его улыбающиеся губы жуира, которые открывают неровные и редкие зубы, шепчут мне: carpe diem. [10]