— Не скрою, мне бы этого хотелось. Но это чудо будет принадлежать молодому королю. Я хочу, чтобы он дополнил корону Франции в день коронации принца...
И герцог вновь погрузился в свои мысли, разглядывая бриллиант. Де Шароле и Мориц тоже замолчали. Возникшая пауза позволила графу Саксонскому внимательнее рассмотреть регента.
В свои сорок шесть лет Филипп Орлеанский все еще отличался той красотой, которая во время правления Людовика XIV позволяла ему считаться самым обольстительным герцогом при дворе. Однако груз ответственности за страну и юного короля, ненависть и зависть бесчисленных врагов — ему ничего не забыли, даже бесчестных обвинений в отравлении герцогини и герцога Бургундских, родителей Людовика XV, распутные ночи в узком кругу друзей и красавиц, далеких от неприступной добродетели, оставили следы на его благородном лице. Он немного обрюзг, но все еще сохранял по-детски открытый взгляд и улыбку. Было и еще кое-что, что-то, чему юный граф Саксонский пока не мог дать определения, какая-то едва уловимая тень, словно полупрозрачный покров, закрывший лицо и прорезавший глубокие страдальческие морщины в уголках его красиво очерченного рта...
Вскоре Филипп отвлекся от созерцания своего драгоценного камня и вновь улыбнулся гостю:
— Давайте же теперь поговорим о вас, дорогой друг! Де Шароле сообщил мне, что вы желаете служить Франции. Я нахожу эту идею восхитительной, так как наслышан о ваших талантах, но, признаюсь, она меня немного удивляет: разве не служите вы под знаменами принца Евгения? Чего можно желать еще?
— Принцу Евгению не с кем больше сражаться... разве что только с приближающейся старостью. Добавлю только, что он оказал мне великую честь, дав совет предоставить мою шпагу вам, Ваша светлость, и Его Величеству...
— Удивительно, что мой дядя, независимый властитель, так просто позволил такому одаренному воину, как вы, выскользнуть из его рук и направиться во Францию! Похоже, что его совет был чем-то вроде ностальгического завещания... Ведь он вас нам в каком-то роде передал по наследству. А правда ли, что по матери вы один из Кенигсмарков? О, эта фамилия в свое время оставила яркий след в нашей памяти...
Какое-то время они говорили о предке Морица, и регент искусно задавал вопросы о военном деле. Сам он тоже служил — и служил отлично — во время войны за Испанское наследство под началом маршала Франсуа-Анри де Монморанси-Бутвиля, герцога Люксембургского, прозванного в народе «драпировщиком собора Парижской Богоматери»[56], и это позволило ему по достоинству оценить воинские качества гостя. Его храбрость и мужество не нуждались в каких-либо доказательствах. К тому же Мориц Саксонский много знал о том, как правильно вести сражение, чтобы избежать большого количества людских потерь, и о том, как усовершенствовать боевые орудия.
— Завтра я представлю вас королю, но сейчас вас отведут к моей матери. Она сгорает от нетерпения познакомиться с вами... мечтает поговорить по-немецки! А мы с вами увидимся этим вечером. Граф де Шароле приведет вас ко мне на ужин в маленькой дружеской компании...
Покинув своего друга, предпочитавшего ожидать Морица в экипаже, чем пребывать в обществе дамы, чей острый язык подарил ей прозвище «мадам Этикет», из-за недоверия к ней, свойственного всем внебрачным детям Людовика XIV, граф Саксонский последовал за камергером в апартаменты Елизаветы-Шарлотты Пфальцской[57].
Они были сравнительно небольшими и располагались в восточном крыле дворца в непосредственной близости от здания Оперы. Это необычное соседство ничуть не смущало Мадам — она обожала музыку и даже играла на гитаре. Если не считать шума, доносившегося из вышеупомянутой Оперы по ночам, ее покои можно было считать тихим уголком в регентском дворце.
Морица не заставили долго ждать. Уже через несколько секунд, за которые он только и успел, что краем глаза рассмотреть роскошные гобелены дворца, один из десяти слуг княгини открыл перед ним двери огромной комнаты, больше походившей на логово ученого, чем на кабинет знатной дамы. Прежде чем низко склониться перед ней, Мориц успел заметить книжные шкафы, полки, открытые ящики письменного стола орехового дерева с выгнутыми ножками, письменный прибор из зеленой шагреневой кожи, украшенной серебром. За столом с пером в руке восседала крупная женщина. И тут же она прогремела своим сильным низким голосом с заметным немецким акцентом:
— А вот и сын этого ловеласа Августа Сильного! Право же, молодой человек, вы очень на него похожи! По крайней мере, шириной плеч, ведь в остальном вы гораздо красивее своего отца!
— Мадам, вы слишком добры ко мне!
— Нет. Ничуть. У мадам хорошие глаза! И она никогда не делает бессмысленных комплиментов. Полагаю, красота у вас от матери? Говорили, что она была божественно хороша...
— И она хороша по-прежнему! Даже в этом ужасном монашеском одеянии Кведлинбурга!
— Она выбрала лучший способ служить Господу Богу нашему, и мне не в чем ее упрекнуть. А сейчас — садитесь. Я закончу письмо, и мы поговорим.
Мориц, довольный сложившейся ситуацией, уселся. Теперь у него было время рассмотреть эту необычную княгиню и ее кабинет. Без всякого сомнения, Елизавету-Шарлотту Пфальцскую, или Лизелотту, как ее называли, никто не посчитал бы красивой — скорее наоборот. Она была полной, с огромным носом и маленькими, но живыми глазками, с красноватой крестьянской кожей. Но даже платье из фиолетовой тафты, отделанное белым кружевом, в которое эта шестидесятивосьмилетняя дама была даже не одета, а упакована, и чепчик, водруженный на жидкие седые волосы, не могли скрыть ее острого ума. Ее волосы были тщательно уложены в прическу, потому что Лизелотта не терпела небрежности и считала, что должна выглядеть так, как полагается настоящей высокородной даме, даже если она находится в собственном кабинете и не принимает гостей. Зато на ней не было никаких украшений, хотя она и располагала огромной коллекцией. И это несмотря на то, что ее пухлые пальцы, державшие перо, были словно специально созданы для драгоценностей.
Рассмотрев хозяйку, Мориц перевел взгляд на стол, где лежали аккуратные стопки голландской бумаги с позолоченными краями, новые гусиные перья, золотой порошок, сургуч и гербовые печати, а также стоял серебряный подсвечник, освещающий стол, и колокольчик, чтобы позвать слугу и отправить письма — их она писала огромное множество, заполняя бумагу своим разборчивым почерком. Зеленое сукно, покрывающее стол, было усеяно пятнами от воска...
Не считая легкого скрипа пера по бумаге, в комнате стояла полная тишина, так несвойственная дворцу, находящемуся в самом центре Парижа. Княгиня, исписав один лист, взяла следующий, и Мориц продолжил изучать комнату. Помимо внушительной библиотеки и коллекции обработанных камней и медалей, в комнате было множество портретов. Эти — очевидно, немцы. Скорее всего, ее родители. А вон там — ее покойный муж, единственный брат короля, обвешанный драгоценными камнями... Все знали, что он предпочитает мужчин и, должно быть, с Лизелоттой они составляли очень и очень странную пару...
Громкий вздох, от которого картины едва не попадали со стен, оторвал Морица от размышлений. Мадам, закончив письмо, бегло перечитала его и обратилась к гостю уже на родном языке:
— Это письмо для королевы Пруссии, для Софии Доротеи, моей кузины, которую ваша мать, должно быть, знала в детстве, когда вместе с братом жила при Ганноверском дворе. Я сильно ее люблю, не только потому, что она внучка моей дорогой тетушки Софии Ганноверской, но и потому, что всю свою жизнь она несчастна. Она никогда толком не знала своей матери, этой глупышки Софии Доротеи Брауншвейг-Целльской, которая пренебрегла своим долгом материнства ради вашего негодного дяди, Филиппа фон Кенигсмарка, за что и прозябает до сих пор в Альденском замке. И, как я считаю, она того целиком и полностью заслужила!