Как только подошел час открытия конторы, я побежал на Орлеанскую улицу. Несколько судов появилось в гавани, но «Нестрии» не было среди них. С восьми утра до трех часов пополудни я раз двадцать бегал на Орлеанскую улицу, пока, наконец, в три часа не прочел объявление: «Нестрия» из Калькутты.
Надо было поскорей сообщить больной эту радостную новость, потому что разочарование совсем подорвало ее силы. Она так надеялась, что ее сын приедет утром во время прилива! Узнав, что «Нестрия» входит в порт, она снова ожила.
— В котором часу наступит полный прилив, Ромен? — спросила она.
— В шесть вечера.
— Надеюсь, что я доживу до этого времени. Дай мне еще немного вина.
Я пошел на набережную. На рейде стояло около двадцати больших кораблей, которые лавировали в море, ожидая прилива. С четырех часов суда с более мелкой осадкой стали входить в порт. Но «Нестрия», корабль с большим тоннажем, не могла войти в гавань раньше пяти часов.
Когда я вернулся домой, больная по моему лицу угадала все.
— «Нестрия» вошла в порт?
— Входит.
— Приведи меня в порядок, — попросила она сестру.
Ее приподняли на подушках. Только в глазах ее еще светилась искра жизни, губы же совершенно побелели.
Через четверть часа кто-то с грохотом взбежал по лестнице. Это вернулся ее сын. У нее хватило сил приподняться и прижать его к своему сердцу.
В одиннадцать вечера, одновременно с начавшимся отливом, она скончалась, как предсказал врач.
Ее смерть, ее страстная материнская любовь, ее отчаяние и борьба за жизнь произвели на меня такое потрясающее впечатление, какого не могли произвести ни просьба Дьелетты, ни гибель «Ориноко».
Моя мать тоже может умереть, когда я буду вдали от нее. Впервые я это понял и ясно представил себе.
Я не спал всю ночь. При мысли о возможности такого несчастья сердце мое сжималось от горя и страха. «Амазонка» уходила в плавание через две недели, а пароходик из Гонфлера отправлялся сегодня в пять утра. Любовь к приключениям и страх перед дядей толкали меня в плавание, а мысль о маме тянула обратно в Пор-Дье. В конце концов, не съест же меня дядя! Ведь я умею бороться с голодом, с холодом, с бурей! Так неужели у меня не хватит мужества защитить себя от дяди? Моя мать не хочет, чтобы я стал моряком, и имеет на это право. А я… имею ли я право уезжать без ее согласия? А вдруг она не простит меня, когда я вернусь? А если я не вернусь, кто станет заботиться о ней, когда она состарится и не сможет работать?
В четыре часа утра я поднялся, собрал вещи и в половине пятого уже сидел на борту парохода, отплывающего в Гонфлер. Ровно в пять утра я покинул Гавр и через тридцать шесть часов, то есть в шесть вечера, увидел в лучах заходящего солнца первые домики Пор-Дье.
Домой я шел через ланды, той же самой дорогой, по которой мы когда-то шли вместе с Дьелеттой. Но теперь наступила весна, и дорогу было не узнать. Трава зеленела, кусты терновника цвели, в канавах распускались фиалки. После жаркого дня от земли и растений шел чудесный аромат, который проникал глубоко в легкие и наполнял сердце радостью.
Никогда в жизни я не чувствовал себя таким веселым и счастливым. «Как сейчас горячо расцелует меня моя мама!»
Я дошел до нашей изгороди и соскочил на откос. Шагах в двадцати от меня Дьелетта снимала с веревки сушившееся белье.
— Дьелетта! — крикнул я.
Она быстро обернулась на мой голос, но не увидела меня, потому что я стоял за изгородью.
Тут я заметил, что на ней черное платье. Дьелетта в трауре? Почему? Кто умер?
— Мама! — закричал я не своим голосом.
Но, прежде чем Дьелетта успела ответить, на пороге дома показалась мама, и я сразу успокоился.
А за ней шел старик с большой седой бородой — это был господин Биорель! Как, покойный господин Биорель — рядом с мамой? Не могу передать, что я почувствовал. Неужели это привидение?
Я невольно протер глаза, чтобы убедиться, не сплю ли я, но быстро опомнился.
— Что случилось, Дьелетта? — спросил ее господин Биорель.
Он говорит — значит, это не призрак! Больше я уже ни в чем не сомневался. Я сломал плетень и бросился прямо через кусты. Какое счастье!
Когда первый порыв радости прошел и мы немного успокоились, мне пришлось рассказать обо всем, что случилось со мной после того, как я расстался с Дьелеттой. Но мне не терпелось узнать, каким чудом погибший господин Биорель вдруг оказался живым, как он очутился среди друзей, и я постарался поскорее закончить свой рассказ.
История господина Биореля была довольно проста.
Когда он возвращался с острова Грюн, его лодку перевернуло шквалом, но ему удалось усесться верхом на ее киль. Потом его подобрало трехмачтовое судно, плывшее из Гавра в Сан-Франциско. Капитан судна, пославший за ним шлюпку в море и спасший его от гибели, не захотел, однако, заходить в промежуточный порт, чтобы высадить его там, и господину Биорелю волей-неволей пришлось отправиться в Калифорнию, то есть пуститься в путешествие на целых полгода, если какое-нибудь встречное судно не отвезет его раньше на родину. Однако такого случая не представилось. С мыса Горн он послал нам письмо, но оно, видимо, так и не дошло до Франции. После прибытия в Сан-Франциско господину Биорелю пришлось пересечь Америку через прерии, и только два месяца назад он вернулся во Францию…
Я так и не сделался моряком.
Мой дядюшка, живший в Индии, умер — вот почему в нашей семье носили траур. Он оставил после себя такое крупное наследство, что оно обогатило всех его родственников.
Господин Биорель пожелал взять меня к себе, чтобы я закончил у него свое образование, а Дьелетту отдали в пансион.
О том, как хорошо она усвоила все, чему ее учили, о том, какая она прекрасная жена и чудесная мать, вы можете судить сами: она скоро вернется домой с нашими двумя малышами — сыном и дочкой. Мои дети любят господина Биореля, как родного дедушку, и каждый день навещают его в Пьер-Ганте.
Хотя я так и не отправился в плавание, я по-прежнему горячо люблю море и все, что связано с ним. Из тридцати судов, которые ежегодно отправляются на рыбный промысел в Ньюфаундленд, шесть принадлежат мне.
Мама не захотела покинуть Пор-Дье и живет в нашем старом домике. Мне пришлось уже два раза чинить «рубку», чтобы все оставалось в ней, как прежде. На картине, которая висит у нас в доме, изображен этот самый домик. Его нарисовал наш большой друг Люсьен Ардель. Он каждый год приезжает к нам погостить месяца на два и, как ни старается, не может найти в нашей округе жандарма, который согласился бы его арестовать.
Господин Биорель еще бодр, хотя ему уже минуло девяносто два года. Годы не ослабили его здоровья, не помрачили его светлого разума. Он сгорбился, но сердце у него по-прежнему молодое, доброе. Посаженные им деревья разрослись, и часть острова, защищенная от ветра, покрыта густым лесом. На западном склоне так же пасутся черные барашки, бродят коровы бретонской породы и прыгают кролики.
Чайки по-прежнему кружат над скалами, а когда они начинают громко кричать, Суббота, такой же здоровый и крепкий, как в те времена, когда предлагал мне выпить с ним рюмочку, никогда не забывает спросить меня:
— Ромен, ты слышишь: «тскуи, куак, куак?» Скажи-ка, что это значит? — и начинает громко хохотать.
Но если господин Биорель, который за последнее время стал туговат на ухо, посмотрит на нас с недоумением, Суббота снимает с головы шерстяной колпак и уже серьезно говорит:
— Нехорошо смеяться, Ромен, над нашим добрым хозяином. Никогда не забывай, что только благодаря ему из тебя вышел человек.
И это сущая правда.
Наследство индийского дядюшки пришлось мне, конечно, весьма кстати, но совершенно очевидно, что, не будь господина Биореля, его уроков, примера всей его жизни, его забот о моем воспитании и образовании, его мудрых советов, я был бы теперь только богатым крестьянином и никем больше, потому что не деньги красят человека.