Липкие безмолвные закоулки, бесформенные мясистые часы, отмеряющие время не тиканьем, а пунктуально выбрасываемыми шариками материи. Набухание ткани и облегчение. Круглое «о» соскальзывает по узким лабиринтам в будущее. Тело ничего о себе не ведает – чтобы узнать, как функционирует собственный механизм, ему требуются тесты.
Ида полагает, что не имеет со своим телом общих корней. Они – родом из разных стран. Поэтому общаться приходится с помощью термометров, томографов и рентгена.
Для обследования ей велели раздеться. Отвели в каморку без окна, с раковиной и вешалкой. Она облачилась в белое одеяние – что-то вроде пижамы или полотняного костюма – и одноразовые пластиковые шлепанцы. У нее дважды взяли кровь – из вены и из пальца. Потом вместе с какой-то молодой женщиной отправили на рентген – они с Идой не разговаривали, не обменялись ни единой фразой, словно само собой разумелось: более важные дела позволяют пренебречь светскими нормами. Грудь сплющилась, прижатая к металлической стенке, когда медсестра поспешно оставила Иду наедине с машиной, на мгновение осеняемой духом Божьим и наделяемой способностью увидеть сокрытое, спрятанное во тьме. Другая медсестра взяла у нее сосуд с мочой, это стыдливое свидетельство химических процессов, которые происходят сами собой, по неизвестным причинам начавшись более пятидесяти лет назад. Сосуд окрестили ее именем и фамилией и поставили рядом с другими, подобными. И еще дата. 8 декабря 2003 года. Она была здесь и оставила след, позволяющий расшифровать ее суть.
Потом Иду проводили в подвал этого частного храма, в маленькое кафе. Угостили кофе и круассанами. За соседним столиком боком к ней сидела та, другая женщина. Ида видела ее в профиль – узкие, ожесточенно сжатые губы, открывавшиеся перед каждым глотком, словно рот ящерицы. Это тоже сохранилось в памяти. Они взглянули друг на друга и, мельком улыбнувшись, молча продолжали есть.
Через несколько дней она пришла туда снова. Врач, совсем юная, просмотрела стопку листочков с результатами анализов и повторила предыдущий вердикт: Ида здорова.
– Сомнения может вызвать разве что гемоглобин, больше ни к чему не придерешься, – говорила она, – а в остальном ваше тело в полном порядке, только позавидовать.
Врач, видимо, ожидала, что пациентка обрадуется, облегченно вздохнет и радостно выпорхнет из клиники в промозглый город – готовиться к праздникам. Думала, что успокоит ее этим заявлением, но, разумеется, ошиблась. Ида поблагодарила и ушла. Молодая докторша осталась в своем кабинете, словно пифия, ждать следующего пациента, чтобы сказать ему – возможно – то же самое. Или, напротив, готовилась вынести приговор и той женщине с мордочкой ящерицы сообщит: вы смертельно больны и умрете. Помочь вам ничем нельзя. Она бы вполне могла говорить каждому, кто садился перед ней: вы умрете, и вы умрете, и ты умрешь, милая моя детка, и я тоже умру. Все мы умрем и должны к этому готовиться, надо создать общества поддержки умирания и организовать специальные курсы, чтобы не ошибиться хоть в этот последний раз. На уроках физкультуры следовало бы отрабатывать, как умирать, как осторожно погружаться в темноту, терять сознание и как опрятно выглядеть в гробу. Должны проводиться мастер-классы, наверняка нашлись бы желающие подарить свою смерть кинокамерам ради создания учебных фильмов. Программа занятий включала бы еще и этнографию, всё о смерти, все о ней представления: почему она является то в женском, то в мужском обличье, куда мы отправляемся после кончины и отправляемся ли вообще. Нужно ввести выпускной экзамен по танатологии, как сейчас сдают по биологии, и тесты в конце четверти, и оценку в аттестате. «У меня, похоже, пара выходит по танатосу», – жаловались бы школьники, покуривая в туалете запретные, смертоносные сигареты, а потом до утра зубрили всевозможные определения, графики и числа. И каждый был бы благодарен за то, что ему напомнили, обучили.
Идиному сердцу нет дела до результатов обследования. Время от времени оно слегка бунтует. Ночью на мгновение останавливается, словно в знак протеста – надоело взбивать эту пену.
Со двора доносится шум, скрипят ворота овина. «Вот куда, видимо, то и дело бегают хозяева», – думает Ида. Она подозревает, что в этих сараях они кого-то разводят, может, лис на мех, может, норок или просто кур. Для них и варилась каша. Ольге, наверное, столько лет, сколько было бы Идиной матери. Нет, она младше, пожалуй, чуть младше. В доме пусто. Ида греет руки над горячей конфоркой: такая плита – просто клад. Не забывает подбросить дров и долить воды в чайник. Ина приподнимает голову и следит за ее движениями.
Ида подходит к окну и чувствует на себе собачий взгляд.
– Чего ты хочешь? – спрашивает она.
Собака переводит взгляд с чайника на миску. Пустую. Ей хочется пить.
– Ты будто сказать не можешь, – замечает Ида и улыбается: что за чепуху она несет. Наливает воды и ставит перед собакой. Но та не реагирует – смотрит на миску, словно пытаясь сдвинуть взглядом, и тогда Ида осторожно поднимает ее голову. Она ощущает, как слегка подрагивает под пальцами собачья шея, чувствует тяжесть Ининой головы. Животное замирает, держа нос над самой водой, словно собирается с силами, потом пару раз неловко чмокает, разбрызгивая воду, и вновь застывает в прежнем положении. Ида одной рукой забирает миску, другой укладывает кудлатую голову на подстилку. Собака вздыхает. Тогда Ида гладит ее по, можно сказать, щеке.
Возвращаются хозяева. Топают сапогами, стряхивая снег, – снова метель. Туман распался на мелкие частички и обратился в снежные хлопья. Ольга копается в холодильнике, вытаскивает все тот же сыр, баночку хрена, майонез. Ида старается помочь в этих хлопотах, предшествующих трапезе, – наводит порядок на столе.
– Я хотела позвонить и забыла. Не знаю, где была моя голова, – говорит она. – Мне сегодня не спалось. На рассвете проснулась – и все.
– В это время такой странный свет, вот тебе и стало не по себе, – неторопливо замечает Стефан.
Ида внимательно смотрит на него, ожидая объяснения: если улыбнется, значит пошутил, если останется серьезным – значит, просто чудак или у него проблемы с памятью – может, от старости, хотя на склеротика Стефан не похож. Встречает взгляд Ольги. Та делает едва заметное движение бровями, явно означающее кавычки: мол, бери в них все его слова.
Мужчина добавляет в кастрюлю с кашей собачьи консервы и перемешивает деревянной ложкой.
– По-моему, вы отлично выглядите. У нас тут хороший воздух и хорошая вода. Люди молодеют. – Стефан берет кастрюлю в охапку и, шаркая, направляется к выходу.
Ида открывает ему дверь.
– Возвращайся, будем завтракать, и шапку надень, – кричит жена вслед.
Женщины режут сыр, выкладывают на тарелку. Потом соленый огурец.
Ольга спрашивает:
– Ты что здесь делаешь? Наверное, уже рассказывала, но я забыла. Ты из Вроцлава?
Ида отвечает:
– Из Варшавы.
– Ага, а что случилось?
Ида терпеливо рассказывает все заново.
– А родители, родители твои еще живы? – интересуется Ольга.
– Нет, умерли. Дом продан, – отвечает Ида, которую вдруг охватывает судорожное желание убежать. Она мысленно проверяет, все ли при ней – ключи, документы, вспоминает, где висит пальто. Бросает взгляд на телефон – надо позвонить. Пора двигаться, она уже пришла в себя. Хватит с нее этих людей, от которых путаются мысли. Ида решительно направляется к календарю с рыбой: так, сегодня суббота. Суббота или пятница? В понедельник ей надо быть в Варшаве у врача. А в среду – на работе.
Ольга заваривает чай: один пакетик на два стакана.
– А мне кажется, мы всегда здесь жили, – говорит она. – Столько людей уже прошло через этот дом. Я ему предлагала, – старушка указывает подбородком на дверь, – сделать надпись «Агротуризм» и выставить у дороги, с шоссе-то ведь дома не видно. Но как-то все добираются и без вывески. А чем ты там занимаешься, в этой Варшаве? Семья есть? На вид ты женщина умная.
Ида улыбается, обрадованная неожиданным и старомодным комплиментом, и думает, что надо бы не забыть заплатить старикам за ночлег и еду, должно быть, это их хлеб – заплутавшие путешественники вроде нее. Вторую часть вопроса она игнорирует. Перед уходом решает еще попить чаю. С любопытством поглядывая на нее, Ольга ест хлеб; челюсти двигаются словно сами по себе, отдельно от головы.