– Принимаю, – сказал Рома с заметным усилием. – Принимаю этот упрек. Может быть, в нем есть рациональное зерно...
– Есть, – заверил я. – Но хуже то, что мне иногда казалось... Мне казалось, я тебе довольно безразличен и ты просто пробуешь на мне остроту своей наблюдательности.
– Ну, – сказал он, поморщившись, – ты несешь ахинею. Лучше выясним...
– Нет, – перебил я, – мне действительно так казалось, и не без причины.
– А знаешь, – сказал Рома с веселой злостью, – я сейчас тебя с удовольствием стукнул бы... – И, употребив глагол «стукнуть» в сослагательном наклонении, он вдруг на самом деле дал мне тумака.
– Представь, я, наверно, дал бы тебе сдачи,– ответил я и немедля сильно ткнул его в плечо.
– Принимаю, – сказал Рома так, точно настроение его улучшилось оттого, что мы размялись. – Принимаю этот ответ. Ты вообще-то ничего... Не понимаю только, как ты оказался в объятиях Афанасия. Вот это надо бы нам рассмотреть, – продолжал он тоном председателя, – потому что...
– Минутку, – снова перебил я. – Когда встречаются два товарища, ни одному из них, по-моему, незачем председательствовать.
– А... меткое замечание, – выговорил Рома оторопело. – Пожалуй, в нем есть рациональное зерно. Ну вот, забыл, о чем хотел сказать. Та-ак... Вспомнил: о робости духа, которую ты проявил! Я готов выкинуть председательский колокольчик, но выслушать меня, Володька, придется! Чтоб выражаться поточнее, я даже себе кое-что для памяти записал.
Он вынул из кармана блокнотный листок и жестом Ботвинника поправил очки. Он был такой же, как всегда, и в чем-то иной...
Я приготовился его слушать.
„ТЕБЕ ПОСВЯЩАЕТСЯ..."
I
Виктор Громада впервые написал стихотворение, которое ему назавтра не разонравилось. Раньше он, сочинив стихи, на другой день рвал их на клочки, а эти клочки иногда еще сжигал, разведя костерчик в пепельнице.
В этот раз он написал стихи вечером, дома, перечитал их наутро на уроке, поправил последнюю строчку, спрятал и испытал на минуту чувство, до того не испытанное и совершенно неожиданное.
Стихотворение начиналось строчкой «Мне без тебя так трудно жить...». Виктор имел в виду Инну Петрову, учившуюся в их девятом «А» уже три месяца, с января (раньше она училась в другой школе и в другом районе). Ему действительно было трудно, оттого что Инна его не замечала. Она ни разу не оказывалась рядом, когда он на переменах удачно шутил и ребята вокруг него громко смеялись. Ее не было в классе, когда учительница литературы читала вслух его сочинение о Базарове, которое назвала «наиболее своеобычным». Но еще труднее стало Виктору после того, как, по-прежнему не замечая его, Инна заметила Гришку Мигунова. Вот тогда он взялся за перо. И сейчас, перечитав стихи, он почувствовал то, чего не ожидал и не надеялся почувствовать: ему стало легче. Не так трудно, как было. Это изумило и даже смутило его. Но облегчение было недолгим, потому что Мигунов передал Инне записку, и она, слегка улыбаясь, тут же принялась за ответ.
Мигунов был старше других ребят в девятом классе. Ему уже исполнилось семнадцать лет, у него росли усы и борода, и он каждое утро пользовался электробритвой «Нева». Кроме того, он курил сигареты и катался на мотороллере. Помимо этих чисто мужских привычек, у него были и мужские переживания. Например, недели полторы назад Гришка бросил курить. С искаженным мукой лицом он сосал на переменах пустой мундштук, и все это видели. А по вечерам – о чем тоже знали все – он два раза в неделю навещал старушку, которую сбил, мчась на мотороллере.
И эти в высшей степени мужские Гришкины беды внушали, по-видимому, Инне сострадание.
Однажды она поехала вместе с Мигуновым проведать старушку и с заднего сиденья мотороллера помахала рукой переходившему улицу Виктору. После чего Мигунов умчал ее на второй космической скорости, а Виктор забыл, в какую сторону шел...
Виктор решительно не понимал, как она может сочувствовать Гришке. Он не видел в Гришкином отвыкании от сигарет ни геройства, ни мученичества, поскольку того никто не заставлял приучаться к курению. И точно так же Виктор считал, что Мигунов вполне мог не сбить с ног старушку, если б не мчался что есть духу неизвестно зачем. То, что беды, в которых Гришка сам виноват, могут казаться Инне испытаниями, выпавшими на долю его сильного характера, поражало Виктора. Ему даже как-то пришло в голову, что Инна только делает вид, будто Гришкины переживания ей небезразличны. И, вероятно, именно поэтому вторая строчка его стихотворения в последнем и окончательном варианте звучала так:
«А ты?.. Ты дразнишь и тревожишь...»
II
Неизвестно, что произошло бы дальше с только что написанными стихами Виктора, если бы в тот день, когда он принес их в школу, его брата Алешу Громаду, ученика шестого класса той же школы, и ученика тоже шестого класса, Ваську Тушнова, не привели на большой перемене к директору школы.
– Драчунов из шестого «Б» – ко мне, – произнес Иван Еремеевич с порога кабинета.
Алеша и Васька вошли, сопровождаемые девятиклассником Михаилом Матвеевым и руководителем школьного кружка художественного чтения Глебом Анисимовичем. Глеб Анисимович и Михаил Матвеев приблизились к директорскому столу, а Алеша с Васькой остались у дверей.
– Вы сказали «драчунов – ко мне», Иван Еремеевич, между тем драчун тут только один... – проговорил Глеб Анисимович.
У него был такой артистический голос, такая великолепная дикция, что казалось странным, если этим голосом он не стихи по радио читал и не монологи со сцены произносил, а сообщал что-нибудь обыденное, стоя от вас к тому же в двух шагах.
– Вот этот, Тушнов, – пояснил Матвеев.
– Да, этот Тушнов на моих глазах, как говорится, ни с того ни с сего смазал по физиономии этого мальчика... – продолжал Глеб Анисимович.
– Алешу Громаду, – вставил Матвеев.
– ...Алешу Громаду, который от этой затрещины отлетел на несколько шагов и едва не упал.
Алеша печально подтвердил:
– Я с трудом сохранил равновесие.
После этого директор спросил:
– Тушнов, почему ударил Громаду?
И услышал в ответ:
– Он мне не давал марку...
Директор не понял:
– Какую марку?
А Васька пожал плечами.
Тогда директор спросил Алешу:
– Что же произошло?
И Алеша принялся охотно объяснять:
– Это очень ценная марка, поэтому я... Она ценилась еще тогда, когда она была просто маркой голландской колонии. И теперь, представляете себе, она стала маркой бывшей колонии! – Он вынул марку из нагрудного карманчика куртки. – Вот она!
– Как тебе удалось достать? – спросил директор, разглядывая марку. – Выменял?
– Да, на две, – живо ответил Алеша. – Тоже ценных... Но тех у меня, Иван Еремеич, остались дубликаты.
– Толково, – сказал директор, возвращая Алеше сокровище. Потом взглянул на Тушнова: – Что ж ты молчишь? (Васька пожал плечами: «А вы, мол, мне подсказываете, что говорить?..») Не просишь у Громады прощения?
Немедля Тушнов отрывисто произнес:
– Извини, Громада.
На что Алеша ответил несколько театрально:
– Если ты сожалеешь о своем поступке, я тебя прощаю, Василий.
– Ага, – сказал Василий, подумав о том, что пробыл в директорском кабинете уже вполне достаточно. – Можно идти? – спросил он буднично.
И тут как раз послышался звонок, возвещавший о конце перемены.
– Нет, – ответил директор. Затем повернулся к Алеше Громаде и Михаилу Матвееву: – Вы свободны, идите в классы.
И оба ушли, а Тушнов остался. На лице его появилось выражение недоумения. Точно до этой минуты все было в порядке вещей, «нормально», как говорил он по всякому поводу, а теперь начинается, неизвестно для чего, нечто излишнее.