— Бабушка, а нет у тебя мармеладки такой, как ты мне, помнишь, раньше давала?..
— Нет, маленькая… — сокрушенно ответила бабушка. — Теперь нет у меня. Откуда их теперь возьмешь?.. Спи…
И Маша заснула, держа ее руку.
Ночью, почувствовав жажду, Валерия Павловна вышла во двор к крану.
В это же время в калитку вошел немецкий солдат с автоматом, осветил Валерию Павловну фонариком и жестом подозвал к себе. Затем он указал ей, куда идти — от дома, на улицу, — и стал за ее спиной.
На улице ждала группа людей, стоявших тесно друг к другу, конвоир подтолкнул к ним Валерию Павловну, присоединил, и сейчас же солдаты куда-то их повели.
Идя, Валерия Павловна подняла глаза на окна дома и в одном, распахнутом, увидела Екатерину Матвеевну: та, не прячась, с тревогой всматривалась в толпу, была близко, и, наверно, можно было успеть ей крикнуть несколько последних слов… Но у Валерии Павловны мелькнула мысль, что она разбудит детей. И, поравнявшись с окном, она лишь подняла над головой руки, быстро трижды ими взмахнула: «Прощайте! Берегитесь! Отойдите же!..»
* * *
Наутро все в городе знали, что взрыв, раздавшийся вечером, и пожар, пламя которого было видно издалека, произошли по одной и той же причине: в немецкий армейский склад возле бывшего санатория кто-то заложил мину.
Хотя немцы ретиво и организованно сражались с огнем, а легкораненые, находившиеся в санатории, не жалея себя, начали гасить пламя еще до того, как были доставлены цистерны с водой (об этом сообщила газета «Голос народа»), — склад сгорел почти дотла.
Днем по городу расклеили объявление, подписанное немецким военным комендантом. За ущерб, злонамеренно нанесенный имуществу германской армии, извещал комендант, были взяты в качестве заложников сто жителей города. Они расстреляны. Это должно послужить предостережением от актов саботажа и вредительства…
Тут Воля остановился и дальше не читал. Так вот кого вели среди ночи немцы, вот что с ними стало! Значит, и Машина бабушка… Зачем тогда он идет к Леониду Витальевичу?!
Когда Маша, проснувшись, спросила: «Где бабушка?» — Воля, из-за плеча матери видевший, как уводили Валерию Павловну, ответил:
— Она пошла к доктору — к тому, помнишь, что с нами ночью по шоссе шел, когда мы все отсюда уходили. — Воля почти выпалил эти фразы, приготовленные к моменту Машиного пробуждения. (Маша молчала, казалось не понимая спросонок его слов.) Он продолжал, точно помогая ей вспомнить, о каком докторе идет речь, торопясь это сделать: — С ним была жена — такая полная женщина — и мальчик. Мальчик был одет, как доктор, на нем…
— Я помню. Мальчика отдали в машину, красноармейцам, — тихо сказала Маша. — Разве у бабушки заболели зубы?.. Вчера у нее не болели…
— Не знаю, — ответил Воля.
Его пугало не то, что Маша не до конца, кажется, ему верит, а то, как быстро гасли у нее глаза.
— Я к нему сейчас схожу. Ладно? К доктору, — предложил он, ища повод уйти, и тут же у него промелькнуло в уме, что, может быть, в городе он узнает что-нибудь о судьбе Валерии Павловны. — Погляжу, как он бабушку лечит.
Маша сразу соскочила с кровати и стала рядом с ним:
— И я! Хорошо? — Она слегка касалась ладонью его кармана, чтобы он мог взять ее за руку, не нагибаясь.
Но Воля медлил, а Маша не опускала руки, снизу заглядывая ему в лицо с терпеливым ожиданием…
Он не знал, как быть, и вмешалась Прасковья Фоминична.
— Что ты, что ты, это куда ж годится — Машу по городу вести, — сказала она. — И так уж у меня соседушка интересовалась: «Это у вас, Фоминична, цыганочка, что ли, живет?» — «Да, говорю, цыганочка, верно — как я сама или мой шуряк!» — Прасковья Фоминична наклонилась к Маше: — Ты оставайся. Чего ж с немцами шутки шутить — они на цыган охотятся. А ты смугленькая…
Маша поверила ей. Она в самом деле говорила правду. Воля пошел в город один.
Он был уже на улице, когда тетя Паша нагнала его и, часто оглядываясь, зашептала советы. Перво-наперво идти к Леониду Витальевичу — тот учился когда-то, она знает, с нынешним бургомистром Грачевским — и просить, чтоб учитель похлопотал перед ним за Машину бабушку. Если согласится, может выйти толк.
— Погоди! — окликнула она Волю, который, кивнув, зашагал было от дома. — Ты скажи учителю про бабушку, не забудь только, что она интеллигентная. Понял? И девочка маленькая осталась — это тоже. Стой!.. Он пусть Грачевскому про девочку ничего не говорит. А только ему скажет, что старуха благородная, дворянка чистой крови. Что она страдала, контрой была, жилы у нее выматывали, за горло ее брали!.. Сумеет он, как надо, расписать, а?.. — под конец усомнилась тетя Паша и прицокнула языком. — Иди!
И Воля пошел. Он шагал широко и быстро и представлял себе, как будет говорить с Леонидом Витальевичем, как затем Леонид Витальевич живо соберется и отправится к Грачевскому, а потом — раньше, чем стемнеет, — Валерия Павловна вернется в их дом. Минутой позже он остановился перед объявлением, подписанным комендантом…
Идти к Леониду Витальевичу было теперь незачем, но Воля — без цели — продолжал удаляться от дома.
Интернациональная, переименованная в первые же дни оккупации в улицу Мазепы, а теперь получившая новое название — Риттерштрассе, поражала своим новым обликом. Одна ее сторона — на протяжении двух длинных кварталов — отошла к гетто; все окна и двери домов на этой стороне были наглухо забиты досками. Не оставалось и щели, в которую можно было бы выглянуть, заглянуть… Дома стояли узнаваемые и неузнаваемые, превращенные в тюрьму.
Но тень огромной тюрьмы, казалось, не падала на другую сторону улицы. Здесь были магазины, немецкое офицерское кафе с широкими, отбрасывающими зеркальные отблески окнами-витринами, и за ним — кино со вспыхивающей рекламой; возле него сновали мальчишки, встречались солдаты с девушками… И страшнее, чем превращение знакомых кварталов в тюрьму, было то, что для людей, шедших мимо кафе, магазинов, кино, вторая сторона улицы будто не существовала.
Воля повернулся спиною к кино и стал открыто, ни от кого не таясь, упрямо и пристально смотреть на слепые фасады с забитыми окнами. Прохожие — один, другой — покосились на него, как бы остерегая: «Твой взгляд может быть кем-нибудь перехвачен». Он продолжал глядеть.
Переулки по краям кварталов с забитыми окнами перегораживались сплошными высокими заборами, — гетто быстро отдалялось, заслонялось, запиралось от города. И сами узники возводили стены, за которыми немцы обрекали их томиться.
Еще не зная, зачем это делает, Воля быстро перешел улицу и через узкий проход между стеною дома и недостроенным забором углубился в переулок. Он был теперь на территории гетто. Двое пожилых мужчин в потрепанной рабочей одежде, несшие плотницкий инструмент, — первые, кто попался Воле навстречу, — заглянули ему в лицо и, определив: «не еврей», спросили не по очереди, разом:
— Зачем ты сюда, мальчик? К вечеру гетто будет закрыто, как ты выйдешь тогда?..
— Ты ищешь кого-нибудь? Может быть, своих друзей?..
После этого каждый ответил другому за Волю:
— До вечера он тут не останется, он же не глупый мальчик…
— Конечно, он кого-нибудь ищет. Кто же придет в гетто на прогулку? Это же не парк…
Воля не знал уже, должен ли сам сказать что-нибудь в ответ. Потом проговорил все-таки:
— Я ищу Риту Гринбаум. Уже все… — он запнулся, почему-то стесняясь произнести «все евреи», — сюда переехали?
Мужчины пожали плечами, чуть развели руками: пожалуй, все, но можно ли гарантировать, что все без исключения?.. Один из них переспросил с резким акцентом:
— Рита Гринбаум?
И оба покачали головами: такой они не знали, к сожалению. Они с симпатией смотрели на русского мальчика, озабоченного судьбой неизвестной им Риты Гринбаум.
— Славный мальчик. Хорошо, что он не еврей!
— Раньше ты сказал бы: славный мальчик, жаль, что он не еврей!