— Я никуда больше — за хлебом и обратно, — сказала она, поясняя, какая это будет короткая отлучка.
Она поискала кошелку, нашла и, поскольку домашние уж очень сосредоточенно глядели ей вслед, выговорила простецки лихо:
— Есть такое дело!.. — Трудность этого «дела» виделась ей только в том, что придется идти по улицам, по которым наверняка ходят немцы, встречаться с их бесцеремонными взглядами, может быть, — грубостью…
Екатерина Матвеевна долго не возвращалась. Воля хотел за нею идти, но тетя Паша ему не позволила и пошла сама. Обе женщины вернулись вскоре — без хлеба, но полные новостей. Они стали рассказывать в два голоса:
— Очередь такая — конец попробуй найди!.. Квартал прошла, второй, третий, в переулок завернула, потом в другой… Порядка никакого, полсуток, наверно, стоять надо, украинские полицаи орудуют, и от них…
— Гляжу, парни дюжие, — перебила тетя Паша, — за ремень ножи заткнуты, куртки короткие, из-под них ножи торчат, а рожи такие — кирпича просят. Я подумала: разбойники, ну, бандиты, одним словом. Но люди говорят — нет, из националистов набраны…
— Что ли, мы их не всех выявили, не всех выслали куда подальше? — встрепенулся Бабинец и вскочил, рывком выпрямился во весь рост, не прикоснувшись к костылю.
— Сиди! — протяжно и даже слегка напевно произнесла тетя Паша, так, точно ей только смешна была его запоздалая прыть. Но тут же добавила: — Не здешние. Будто бы их немцы привезли, с западных областей.
— Разбойники самые настоящие. Зачем говорить «нет»? — продолжала Екатерина Матвеевна. — Старые люди наконец-то доходят до прилавка, так они их оттаскивают, силком волочат и ставят в хвост очереди: постойте еще!
— Я не сказала «нет». Я говорю: ужас! — с жаром воскликнула тетя Паша. — Знаешь Алю, Ритину сестру? — спросила она Бабинца. — Вот ее Воля знает, она такая… ее, словом, попробуй обидеть. Это девушка такая — кто ее обидит, тот дня не проживет! Представляете, она плакала… Ей уже хлеб брать, достоялась, и тут эти полицаи ее вон из булочной вытолкнули — так просто, захотелось им… А она стала на мостовой, по щекам слезы ручьем, и я рядом стою…
И, казалось, это больше всего поразило Прасковью Фоминичну: Алю сумели обидеть! Если уж Алю сумели обидеть, кому ж тогда по силам постоять за себя?!
А Воля в это время думал о другом:
«Если Аля здесь, то, наверно, и Рита… Значит, они тоже не смогли выбраться. И мы еще увидимся с ней…»
Он стыдился того, что этому радуется, и все-таки радовался…
— Да, жалко Алю, — медленно проговорила Екатерина Матвеевна. — Да что Аля… Мы когда обратно шли… — Но тут, быстро оглянувшись на Волю, она живо досказала остальное уже шепотом, на ухо Бабинцу.
Едва она кончила, тетя Паша приникла к другому его уху и немного добавила, как будто знала, что Екатерина Матвеевна в рассказе упустила.
Не дослушав, Бабинец отклонился в сторону от торопливо шепчущих тети Пашиных губ, всем телом накренившись вбок.
— Я думаю, не годится нам друг от дружки секреты заводить. Когда от тебя секрет, это немного обидно, — Бабинец ни к кому в отдельности не обращался, — а обид и без того, ясное дело, будет довольно.
— Но годится ли мальчикам такое слышать?.. — строго возразила ему Екатерина Матвеевна, и Воля узнал этот тон — так говорила мать о предметах, в которых чувствовала себя тверже всех.
— Нельзя, — согласился с нею Бабинец. — Мальчикам. А только ведь и мальчики тоже будут иногда на улицу выходить, вот какая беда.
И серьезность, с какою произнес Бабинец слово «беда», решила дело. Он взял верх в маленьком споре.
— Я завтра за хлебом пойду, — громко возвестил Воля. — Я уж достою до победного!
— Что ж… — вымолвила Екатерина Матвеевна. И так, будто громко произносила теперь вслух именно то, что незадолго до этого шептала на ухо Бабинцу, объявила: — Значит, по вечерам из дому не выходить — по городу приказ расклеен. Радиоприемник надо сдать. Не нам одним — всем. Тоже приказ. За невыполнение — расстрел.
Она смолкла, желая, может быть, чтобы Воля о чем-нибудь ее спросил, перебил. Он слушал. И одновременно, не жалея себя и как бы готовясь к тому жуткому, что ему придется видеть теперь, при немцах, он представлял себе убийства и жестокость. Картины ужасов (тех или не тех, что мать желала от него скрыть?..) вспыхивали, и угасали, и дергались перед его взглядом, как изображение на экране, когда рвется пленка…
— Еще: евреям велено нашивать на одежду желтые шестиконечные звезды, — сказала, помедлив, Екатерина Матвеевна. — Тоже — военный приказ.
— Звезды?.. Зачем? — спросил Воля. И, едва спросив, ощутил, что вопрос этот наивен. Но все-таки по-прежнему не знал: зачем?
— Может, просто затем, чтобы знать: это вот еврей идет, это еврейка, — ответила успокоительным голосом тетя Паша. — Для порядка просто.
— А зачем это надо знать? — настойчиво спросил Воля, как будто у Прасковьи Фоминичны, раз уж она так сказала, должен был и на это найтись ответ.
Она только вздохнула.
— Ну ни для чего хорошего это не надо знать, — вмешался Бабинец. — Да и где же тут надеяться на хорошее — фашистский ведь приказ!
— Я к Рите побегу, — сказал Воля, поднимаясь, и мать не возразила на это и не удерживала его.
Но он успел только переступить порог. Бабинец поднес на ладони к глазам большие карманные часы и сейчас же крикнул ему вслед:
— Стой! А комендантский час?!
— Но еще светло совсем…
И правда было светло. Солнце стояло еще довольно высоко. Но стрелки на часах показывали восемь.
— Как там… с момента наступления темноты запрещается хождение по улицам? — осведомился Бабинец. — Или…
— С восьми, — ответила Прасковья Фоминична.
Воля в растерянности стоял на пороге, не возвращаясь в комнату.
— Завтра пойдешь, — утешил его Бабинец. — Сегодня не стоит. Если б они не расстрел сулили, можно б, конечно, рискнуть. Ну, посидим, что ж, не соскучимся как-нибудь… Прасковья, какие там еще приказы есть?
— Да мы вроде сказали… Еще там велосипеды тоже приказано сдать, так у нас ведь их нету. Да. И… это конечно уж: Коммунистическая партия запрещается.
— Да ну? — воскликнул Бабинец и вдруг расхохотался. Смех его был неожидан, как крик во сне, пугающий и внезапностью, и на миг «не своим», незнакомым голосом спящего, — Значит, приемники да велосипеды — реквизировать, а Коммунистическую партию — запретить?! — Он продолжал хохотать, мотая головой и багровея от смеха, точно от натужного кашля. — Как ты сказала, Прасковья, «конечно уж»? Я ж тебе обещал: не соскучимся! — повернулся он к Воле. — И вот!..
Екатерина Матвеевна сдержанно спросила:
— Микола Львович, разве в том, что вы услышали, есть что-нибудь неожиданное?
Бабинец энергично кивнул.
— К нам пришли фашисты, фашистское войско, — ответил он. — Ясно, что им коммунисты поперек горла. Им всегда коммунисты были поперек горла — что ж тут неожиданного, правда? А приказ их все-таки глупый, дурацкий! Потому что в приказе должно быть то, что можно выполнить. Если они напишут: пойманных, обнаруженных коммунистов — расстреливать, то это подло, но это можно выполнить. И они обнаружат многих коммунистов, — продолжал Микола Львович тише, — и загубят их. Это у них получится… А запретить Коммунистическую партию нельзя! Она ж все равно будет!! — выкрикнул он так, будто это была последняя фраза в речи, будто он, как двадцать четыре года назад, бросал слова в толпу на площади.
Прасковья Фоминична в один миг очутилась у окна и разом плотно затворила его. Маша, в продолжении всего разговора спавшая на кровати Екатерины Матвеевны, открыла глаза.
И наступила тишина, в которой Бабинцу вспомнилось, что когда-то он недолгое время считался хорошим оратором. Он говорил коротко, а народу как раз надоели тогда длинные речи — был уже не февраль семнадцатого, дело близилось к осени.
….Он просто говорил — не кричал, не жестикулировал, и только последнюю фразу товарищи научили его выкрикивать: чтобы собравшиеся видели, что он кончил. Этот нехитрый ораторский прием — единственный, которым он владел, — вошел у него потом в привычку.