В конце концов Тумим почувствовал, что опасность миновала: начальник тюрьмы «Мейз» в Лонг-Кеше в Северной Ирландии, где голодовка протеста против условий в корпусе «Н» привела к смерти Бобби Сэндза из ИРА, сказал ему, что он исключен из списка тех, на кого ИРА ведет охоту. Он был в нем раньше, но теперь исключен. «Разведслужбы не так уж много знают, в общем-то, — сказал Тумим. — Но если бы я отказался уезжать из дома, меня, вероятнее всего, застрелили бы. Я имел привычку сидеть у окна и смотреть на реку, а за рекой там как раз кусты, идеальное место для снайпера. Я был бы очень удобной мишенью. Охранники говорили мне: всякий раз, как выходили бы в сад, думали бы, не сидит ли кто-нибудь в кустах. Но теперь все в порядке».
На следующий день Ронни сказал ему, что это теперь судья говорит про те дни в шутливом тоне, а тогда ему и его семье пришлось очень туго. Одна из дочерей Тумима, которой трудно было вынести жизнь в доме, полном вооруженных мужчин, начала оставлять в каждой комнате записки с требованием НЕ КУРИТЬ и тому подобное. Самое тяжелое — утрата приватности и непринужденности. Приятно было поговорить с людьми, прошедшими через то, через что проходили сейчас они, и услышать, что у такой истории может быть счастливый конец. Элизабет и Уинифред Тумим пожаловались друг другу на тяжесть дверей в бронированных автомобилях. Не так уж много существовало людей, с кем можно было поболтать на эту тему. «Это заставляет гораздо сильней симпатизировать полиции, — сказал судья, — и быть гораздо менее терпимым к этим гадам. В моем случае — к ИРА. У вас другие гады, и не все они мусульмане, кстати».
Мистер Антон заметил перемены в подходе полиции к он рации «Малахит». С одной стороны, она намеревалась время от времени вести «скрытое наблюдение» за домом Зафара и Клариссы, и он был этому рад: его всегда беспокоило, что Берма-роуд остается без всякого внимания полиции. Дик Вуд сказал, что, возможно, будет проводить «смену состава» на время его выездов из дому — даже в кино, — потому что нежелательно, чтобы лица тех, кто находится при нем в доме на Бишопс-авеню, становились знакомыми слишком многим. С другой стороны, отношение охраны к «клиенту» как таковому делалось более мягким. Телохранитель Тони Данблейн признался ему: «Мне лично кажется, что мы, Особый отдел, не должны делать за иранцев их работу и держать вас взаперти». Немного погодя в таком же духе высказался его начальник Дик Вуд. «У меня такое впечатление, — сказал Дик, — что более трех лет с вами обращались как с капризным ребенком». Многие из ограничений, на которых настаивал мистер Гринап, были избыточными, признал Вуд. Смотрите, что получается, сказал он в ответ. Три с лишним года моей жизни были более неприятными, чем могли бы, потому что я не нравился Гринапу. Каждый дюйм пространства я должен был отвоевывать. «Не понимаю, как вы это выдержали, — сказал Дик. — Никто из нас этого бы не вынес».
Смягчилась и Хелен Хэммингтон, она была готова помочь «клиенту» операции «Малахит» сделать его жизнь чуть более сносной. Возможно, на нее подействовали его встречи с мировыми лидерами. Или, возможно, эффект наконец возымели доводы, которые он приводил полицейским. Он не спрашивал.
В 1982 году во время поездки в Индию он побывал в старой синагоге в Кочине, штат Керала, и она показалась ему маленьким самоцветом, оправленным в голубую китайскую плитку (ПЛИТКИ ИЗ КАНТОНА. НЕТ ДВУХ ОДИНАКОВЫХ, гласила вывеска). История почти вымершего сообщества керальских евреев захватила его, и, подойдя к смотрителю синагоги, крохотному человечку преклонных лет, носившему замечательное южноиндийское имя Джекки Коген, он забросал его вопросами.
Через несколько минут господин Коген устал отвечать.
— Зачем вам так много знать? — ворчливо поинтересовался старый смотритель.
— Видите ли, я писатель, — объяснил он. — Может быть, напишу про эту синагогу.
Джекки Коген отмахнулся сухой костлявой рукой.
— Можете не трудиться, — сказал он чуточку высокомерно. — У нас уже есть брошюра.
В Керале он делал путевые заметки, и какой-то писательский инстинкт подсказал ему, что надо их сохранить. И теперь этот дневник, который он вывез с Сент-Питерс-стрит, привел его обратно к писательскому труду. Он сидел над ним день за днем, вспоминая красоту Кочинской гавани, склады с перцем — «черным золотом Малабара», огромные опахала, подвешенные к потолку церкви с гробницей Васко да Гамы. И по мере того как он проходил в воображении улочками еврейского квартала, оживала кочинская часть «Прощального вздоха Мавра». Аурора Зогойби и ее сын Мораиш по прозвищу Мавр открывали перед ним свой мир.
Его кошмар длился долго, и возвращение в литературу было трудным. Не было дня, чтобы он не вспоминал про Вильяма Нюгора и его пулевые раны, про избитого и израненного Этторе Каприоло, про бездыханного Хитоси Игараси в луже крови у шахты лифта. Не только он, автор, не знающий стыда, но и вся страна книг — литература как таковая — была поругана, расстреляна, избита, исколота, предана смерти и сама же во всем обвинена. И все-таки подлинная, глубинная жизнь книг не имела ничего общего с этим миром насилия, и в ней он вернулся к тому разговору, который любил. Он вынырнул из чуждой ему повседневной действительности и погрузился в Аурору — в ее волшебство, в ее богемные излишества, в ее художнические прозрения, открывающие суть людского томления и желания, — он пожирал ее, как изголодавшийся человек, который дорвался до пиршественного стола.
Он когда-то читал о том, как Ленин использовал двойников, ездивших по Советскому Союзу и произносивших за него речи, и теперь подумал, что было бы забавно, если бы в Керале, где коммунистические идеи пользовались популярностью, местные ленинисты решили с той же целью нанять индийских Лениных. Так на страницы романа пришли Ленин-высоковатый, Ленин-коротковатый, Ленин-толстоватый, Ленин-тонковатый, Ленин-хромоватый, Ленин-совсем-лысый и наконец, Беззубый Ленин, а с ними появилась легкость, живость. Может быть, ему все-таки удастся написать хорошую книгу. «Прощальный вздох Мавра» должен был стать его первым взрослым романом после «Шайтанских аятов». От того, как примут новый роман, зависело очень многое. Но мысль об этом он старался не впускать в голову.
Его быт сейчас был более упорядоченным, чем когда он писал «Гаруна и Море Историй», но обрести заново дар глубокого сосредоточения на этот раз оказалось труднее. Императив обещания, данного им Зафару, заставлял его двигать «Гаруна» вперед, невзирая на все переезды и неопределенности. Теперь у него появилось постоянное жилье и приятный рабочий кабинет, но он был рассеян. Он понуждал себя вернуться к старым привычкам. Утром вставал и немедленно шел к письменному столу, не приняв душ и не переодевшись в дневную одежду, иногда даже не почистив зубы, и заставлял себя сидеть как был, в пижаме, пока не начинал дневную работу. «Сочинительство, — сказал Хемингуэй, — это искусство приложения штанов к сидению стула». Сидеть, приказывал он себе. Не вставать. И медленно, мало-помалу к нему возвращалась былая сила. Окружающий мир уходил. Время останавливалось. И он блаженно проваливался в ту глубину, где ждут ненаписанные книги — ждут, точно возлюбленные, скрывающиеся до тех пор, пока не получат доказательство безраздельной преданности. Он снова стал писателем.
Когда он не занимался романом, он правил старые рассказы и обдумывал новые для сборника, который собирался назвать «Восток, Запад», — а запятой в этом названии, думалось ему, был он сам. У него уже имелось три «восточных» рассказа и три «западных», и теперь он работал над тремя рассказами о скрещивании культур, которые должны были составить последнюю часть сборника. Рассказ «Чеков и Зулу», действие которого происходило сразу после убийства госпожи Ганди, был про индийских дипломатов, помешанных на сериале «Звездный путь», и кое-какой полезный материал для него дала ему дружба с Салманом Хайдаром из Высокой комиссии Индии в Лондоне. «Гармония сфер» — это была почти правдивая история, основанная на самоубийстве Джейми Уэбба, его близкого приятеля по Кембриджу, писавшего на оккультные темы и застрелившегося после того, как у него развилась острая шизофрения. А самый длинный рассказ — «Ухажерчик» — еще предстояло дописать. В середине шестидесятых, когда его родители переехали из Бомбея в Кенсингтон, они на время привезли с собой его старую айю — няню — по имени Мэри Менезиш, из Мангалора, чтобы смотреть за его младшей сестренкой, которой тогда было всего два года. Но Мэри стала страшно тосковать по дому, сердце ее разрывалось от этой тоски. У нее действительно начались проблемы с сердцем, и в конце концов она вернулась в Индию. Как только она оказалась дома, с сердцем все стало хорошо и болезнь больше не возвращалась. Она прожила намного больше ста лет. О том, что, разлучившись с родиной, иной взаправду рискует умереть из-за разбитого сердца, стоило написать. Он соединил историю Мэри с историей швейцара из Восточной Европы, с которым однажды познакомился в лондонском рекламном агентстве «Огилви энд Мазер», — пожилого человека, очень плохо говорившего по-английски и страдавшего от последствий инсульта, но игравшего в шахматы так сильно и уверенно, что мало кто мог ему противостоять. В рассказе полунемой шахматист и тоскующая по дому айя влюбляются друг в друга.