Литмир - Электронная Библиотека

Минуту спустя, наш услужающий скользил туда с подносом, на котором стояла бутылка шампанского. Я, как последний жмот, страдал от этих купеческих жестов: каждая трешка на счету, а Комраков позволяет себе, ведь и мне придется за это платить, и мне! Официант, чуть склонясь, говорил что-то «баскетболисткам», те разом оборачивались в нашу сторону, мы дружно поднимали бокалы, они благосклонно кивали. Это ободряло нашу компанию на дальнейшие подвиги.

— Счас идем танцевать, — распоряжался Комраков. — Юра, ты у нас самый красивый, тебе самую длинную — действуй! Не перепутай, она спиной к нам.

— Бросьте вы, — уговаривал я в досаде. — Что за охота! Лучше посидим, поговорим.

Но моих друзей увлекала озорная сторона этого дела.

— Ты что, старик! — возражали они хором. — Ты ничего не понимаешь. Раз в жизни, потанцевать с чемпионкой по баскетболу, для писателя это необходимо, как воздух!

Наутро, проснувшись в комнате общежития, Комраков спрашивал глубокомысленно:

— Старички, а кто у нас вчера из-под носа увел баскетболисток?

— Штангисты какие-то, — сонно отвечал Пушкин Олег.

Но я помнил ясно, что мы с Васильевым, как самые галантные, провожали их до швейцара. А может, не их. Но чьи-то ручки целовали, звенели отсутствующими шпорами, покручивали несуществующими усы, скрипели воображаемыми портупеями.

Скрип снега заставил меня оглянуться. Черная плюгавая собачка комнатной породы боязливо скакала впереди человека, направляющегося ко мне. Человек этот был сутул, медвежковат, в кожаной куртке и кепочке тоже кожаной.

— Комраков! — воскликнул я, тотчас вставая. — Это ты, Комраков? Привет!

Теперь я не испытывал страха — только радость.

— Вот ты где, — отозвался он буднично. — Подался в леса.

— Как ты меня нашел, Комраков?

— По следам. Смотрю, от твоего дома следочки твои пролегли как раз поперек реки.

— А почему тебя так долго не было? Я ждал, ждал. Неделя прошла, другая — ты как сквозь землю провалился.

Мое «сквозь землю» прозвучало двусмысленно, и я прикусил язык.

А он встал рядом, снял кепку, пригладил волосы — пар поднимался от его головы: все по-земному, все убедительно, неопровержимо и живо в нем. Собачка доверчиво жалась к его ногам, задирая голову и глядя на хозяина черными, выпученными глазами. Я вспомнил, что такая была у Комраковых лет пять назад, они спровадили ее в Ярославль к родне. Теперь-то откуда она взялась?

— Садись на эту доску, Комраков. А я для себя принесу другую, у меня тут припрятано.

Я пошел за доской, поставленной за стволом толстой ели, и оглядывался на него, боясь, как бы он не исчез.

— Откуда у тебя собака, Комраков?

— А кто ее знает! — глухо отозвался он. — Приблудилась.

Он и о той собаке, что уехала в Ярославль, так же говорил: «Приблудилась». И был равнодушен к ней, а она его преданно любила.

Я вернулся, положил доску на вбитые тычки, объясняя:

— Я это сиденье для жены делаю, когда она приходит со мной. Видишь, у меня тут насиженное место, можно сказать, намоленное. Тут добрые духи живут. Я прихожу, говорю им: «Привет, ребята! Вот и я. Сейчас костер разведу, погреемся». Вот и сидим.

— Стишки, небось, читаешь? — подсказал он.

— Не стишки, а стихи, Комраков. Откуда у тебя такое пренебрежение к ним? Оно, кстати сказать, было всегда, и в литинститутскую пору. А известно ли тебе, что сочинение стихов есть высшее проявление творческих сил в человеке? В акте стихотворства участвует и разум, и сердце, и душа — весь организм! На что способны только избранные, их должно чтить.

— Я чту, — сказал Комраков смиренно. — Кто тебе сказал, что я не люблю стихов? Люблю.

Он подкладывал в костер сухие сучки, они вспыхивали — опять на его лице шла борьба света и тени.

— Ну, почитай что-нибудь, Комраков. Из того, что ты помнишь и чтишь.

Он отозвался очень серьезно, думая о своем:

— Наизусть знаю только «Вот моя деревня,/ Вот мой дом родной». Да и то потому, что ты такую повесть написал.

— А помнишь, ты мне прислал в письме, да, да, в одном из твоих писем было стихотворение Пастернака, которое привело тебя в телячий восторг. Кстати сказать, это чушь и чепуховина на мой взгляд, хотя оно пользуется великим почетом в кругах якобы истинных ценителей поэзии.

Я был в возбужденном состоянии оттого, что вижу его, и хотел завязать с ним спор на самую достойную тему — о литературе. Мне любо все, что так или иначе касается ее.

— Посуди сам, Комраков: это же набор слов — «Зал затих — я вышел на подмостки…» Ну, пока понятно: человек вышел на подмостки, обратясь к зрительному залу. А дальше: «Прислонясь к дверному косяку». Вышел, прислонясь. Ты улавливаешь смысл?

— Там точка стоит, — сказал он.

— Где?

— После подмостков точка. И будет так: «Прислонясь к дверному косяку, я ловлю…»

— Старик, откуда там взялся дверной косяк? О чем вообще речь? Соответствует ли это здравому смыслу? Ты послушай дальше: «Я ловлю в далеком отголоске, / Что случится на моем веку». Отголоске чего? Песни? Крика? Слова? Чего отголосок-то? Мелкая философия на мелком месте, и не более. Пустые потуги на глубокомыслие!

— Как в рассказе у Шукшина, — заметил он и усмехнулся. — Там тоже один хмырь вот так размышлял насчет гоголевского Чичикова. Русь, говорит, тройка, а кто в тройке-то? Прохвост.

— Ты защищайся, Комраков! Это ж любимые твои стихи. Ты за них должен драться, как лев: мол, вот их преимущество, они очевидны. Ты же просто отстраняешься: это гениально, и не о чем спорить. А там дальше: «На меня уставлен сумрак ночи / Тысячей биноклей на оси…» Ты вдумывался когда-нибудь в эти строки, Комраков? Тысяча биноклей! Они на оси. О какой оси речь? О тележной? О земной?

— Суть стихов не в смысле, — кратко заметил он, — а в чувстве, которое они пробуждают.

— Прелестно! У меня они вызывают недоумение.

— Тебе, конечно, по силам что-нибудь попроще: Рубцов, например.

— Попроще — это Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Есенин и наш Коля Рубцов, да.

— Ну, Тютчева ты не знаешь, ты только Колю.

— Не серди меня, Комраков, не серди: в гневе я бываю страшен. Я с Федором Иванычем с младенческих лет дружу. Могу прочитать тебе сейчас, не сходя с места, половину его сочинений наизусть. Тебя это, надеюсь, впечатляет?

— Ну, половины ты не прочитаешь, — возразил он.

— Давай так: сколько я тебе моего любимого Тютчева, столько ты мне всех, кого знаешь. Идет?

— Начинай, — поощрительно сказал он и пошевелил хворосток в костре.

Я прочел ему «Молчи, скрывайся и таи», «Есть в осени первоначальной», «Два голоса». Он отмалчивался. Я прочел «Две силы есть, две роковые силы» и «О, как убийственно мы любим», потом вот это:

Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы.

И перед ней мы смутно сознаем

Самих себя — лишь грезою природы.

Поочередно всех своих детей,

Свершающих свой подвиг бесполезный,

Она равно приветствует своей

Всепоглощающей и миротворной бездной.

Комраков, слушая, посматривал на меня и одобрительно кивал. Последнее четверостишие он повторил как бы для себя.

— У Рубцова есть что-то похожее на Тютчева, — сказал он задумчиво. — В интонации, что ли.

Я заподозрил, что это сказано в осуждение Рубцову, и тотчас кинулся на его защиту:

— Да ведь наш однокашник Коля Рубцов не стоит, словно кол на юру, — он вплетается в классическую русскую поэзию. Он законнорождённый сын её! В нём кровь Тютчева, Некрасова, Есенина.

Комраков усмехнулся:

— О нём Генка Васильев хорошо сказал: болотный попик.

— Ну, это остроумие не составляет чести Гене Васильеву. Они все тогда, стихотворцы, не терпели Рубцова. Талант непереносим — это закономерно. Теперь же время прошло, и ясно кто есть кто. А Васильев прочитал рубцовское «Меж болотных стволов затерялся восток огнеликий» и съязвил. Я думаю, сегодня ему уже в досаду собственное остроумие.

8
{"b":"163108","o":1}