— Может быть, вы слышали, — продолжал Абрамов, — что скоро состоится съезд Союза писателей, где будут решаться важные, на мой взгляд, государственные вопросы… Ведь вы же, руководители области, заинтересованы в том, чтоб Новгородчина освещалась прессой достаточно широко и объективно… Объясните мне, в чем тут секрет: почему так неприветливы к писателям в области?
— У нас более, чем достаточно, всякого транспорта! — сказал Скворцов с негодованием. — И номер в гостинице нашелся бы. Мне странно слышать… Я обещаю вам разобраться.
Тут меня за язык опять потянуло:
— Я ведь тоже при регалиях, Рудольф Александрович, только на другом уровне, малость пониже, но все-таки: депутат областного Совета, руководитель областной писательской организации, в президиумах то и дело сижу… А вот поехал на прошлой неделе в Валдай, целый день болтался там в горкоме партии, в райисполкоме, в райсельхозуправлении — машину клянчил. И что? А ничего. Так и не дали. Происшедшее с нашими гостями — это не частный случай, а общий стиль, принятый у нас в области.
— Глубокая духовная провинция… — приступил Абрамов к следующей своей гневной филиппике.
Вот так мы и продолжали, будто заранее спевшись: он вел главную партию, я подхватывал.
Вступительная часть беседы закончилась, заговорили о более важном: о причинах и следствиях происходящего в культуре ли, в сельском ли производстве… о нравственных (а точнее, безнравственных) корнях того, что творится сегодня… о завтрашних общественных болезнях, основу которых мы закладываем ныне… Короче говоря, это было то, что прозвучало потом столь явственно и страстно в абрамовском романе «Дом».
— Тяжелый был разговор, — глухо сказал мне Скворцов, провожая нас из кабинета, сказал так, чтоб другие не услышали, и тон его голоса насторожил меня.
— Вроде, парень неплохой, — размышлял вслух Абрамов, когда мы вышли из здания обкома. — По крайней мере, внимательно слушал. А ведь мог бы и не вытерпеть. Но — выслушал: значит, небезнадежен. А? Как ты думаешь, Юра?
Я пожал плечами: посмотрим, мол.
Абрамов и Чистяков уехали.
А на другой день в писательской организации произошло чрезвычайное событие: в нашем оффисе появился Скворцов. Он не подъехал на черной «Волге», а просто пришел, ведь обком партии рядом.
В нашем подвале, как на грех, в очередной раз прорвало трубу канализации; атмосфера отчаянно сгустилась, и я испытывал крайнюю неловкость из-за того перед гостем; но он то ли не заметил, то ли, вежливый человек, воздержался от замечания. А может, просто считал это несущественным.
Тотчас вслед за ним явилась вся моя оппозиция в полном составе, то есть Прозаик, Поэт и Драматург; и надо сказать, поглядывали они на меня торжествующе. Оказывается — неслыханное дело! — им предложили срочно собраться по поручению именно Скворцова, и даже кое-какая информация к ним просочилась: они поняли, что пробил мой судный час, наступил крах моей карьеры. Они жаждали репрессивных мер и, разумеется, немедленно.
— Я слышал, у товарищей есть претензии к ответственному секретарю, — проговорил Скворцов, не глядя на меня, — Я хотел бы выслушать всех.
И у нас началось то, что мы сами именовали отнюдь не «вече», а «базаром»: высказывались все наперебой, в повышенных тонах, с употреблением сильных слов и крепких выражений. Я молчал, ожидая, когда Скворцов, выслушав моих оппонентов, обратится ко мне за разъяснениями. Я ждал своей очереди, и ожидание это было томительным. Что сказать? Ведь мне придется говорить то, о чем не хотелось бы: о нашем, так сказать, внутрисемейном, что полагается держать при себе; предстояло выносить сор из писательской избы, показывать его человеку постороннему. Что хорошего?
Вот, скажем, о Прозаике… Обороняясь, я должен буду сказать, что, вступив в очередной запойный период (а об его болезни Скворцов прекрасно осведомлен), он имеет обыкновение обзванивать своих знакомых по городам России со своего квартирного телефона; потом приносит мне фантастический счет: оплати, мол, из средств организации. Я на то не имел ни права, ни желания, ни возможности. Как умолчать об этом, если подобные счета — корень моих разногласий с Прозаиком!
Поэт то и дело приносил мне для оплаты сочиненные им рецензии, каждая из которых оценивала три-четыре стишка кого-нибудь из начинающих; рецензии эти были написаны каракулями без точек и запятых, без заглавных букв, в одном неповторимом экземпляре. Плату же Поэт требовал за сей безграмотный труд «аккордную»: то есть не три рубля, как полагалось бы законным порядком, а несусветную сумму в пятьдесят — шестьдесят рублей. Почему так много? А потому, видите ли, что деньги на счету писательской организации имеются и их-де надо тратить, иначе пропадут. Я платил Поэту вдвое меньше, чем он требовал: не полсотни, а двадцать — тридцать рублей — тоже безбожно большая сумма, имея в виду объем и качество выполненной работы, и из-за этого ведь загорался сыр-бор! Сколько ярости выплескивал на меня мой коллега, обвиняя, что я его таким образом «граблю», что я «совсем обнаглел», «распоясался» и что меня «гнать надо».
И что, я это тоже должен объяснять секретарю обкома?
Драматург был выдержаннее, грамотнее, умнее. Он занимал пост ответственного секретаря до меня и ушел с него неохотно, сопротивляясь этому изо всех сил. Теперь выжидал, когда меня доедят коллеги, чтобы снова занять секретарское место, поскольку ясно же, что две другие кандидатуры не годятся: один безграмотен, другой привержен к алкогольному зелию. Драматург ждал, заботливо подогревая страсти.
Итак, мои коллеги дружно, как накануне сам я с Абрамовым на Скворцова, нападали на меня. Сменяя один другого, они говорили о том, что я начисляю деньги за работу «как левая нога хочет», что не отсиживаю в своей конторе положенное, что «КРУ еще разберется в финансовых нарушениях», что… В общем, много у меня обнаружилось грехов. Выслушав все это, Скворцов резко поднялся:
— Благодарю вас, товарищи, за информацию. Ответственного секретаря я вызову и выслушаю позднее… Думаю, мы примем меры.
И ушел, стремительный, весь налитый гневной силой.
Базар еще маленько пошумел, но скоро все разошлись: от вони в «оффисе» просто нечем было дышать.
В тот же день, как мне стало известно, Скворцов устроил разнос своим подчиненным: как они могли упустить из-под контроля писательскую организацию, где работа совершенно развалена! Как они могли допустить, что человек, которому «партия поручила ответственный пост», позволяет себе «развалить», «зажимать», «распоясываться»? Как это могло случиться? Кто за это ответит?
Инструктор сектора печати срочно отправился в больницу к Кулепетову за разъяснениями; встревоженный больной стал звонить Тэммо, а тот в свою очередь оправдывался перед Скворцовым так: «Вы пригласите Красавина и побеседуйте. Он вам все объяснит, и вы перемените свое мнение на противоположное». Но в том-то и дело, что Скворцов приглашать меня не хотел, и продолжал гневаться. Литературная общественность города взволновалась, слухи и предположения обсуждались живо и заинтересованно.
Что касается меня, то состояние было такое, будто после воодушевленного парения в облаках в течение нескольких предшествующих дней, меня вдруг властно и грубо потянули за ноги вниз, да и погрузили на дно омута. Грустно было. Досадно. Досадно, между прочим, не столько за себя, сколько за своего ровесника: судьба, вроде бы, благоволила к нему (в неполные сорок лет уже секретарь обкома!), того и гляди вознесет на самые верха, а он… Как понимать эту мелкую мстительность? Сказано же: учитесь властвовать собой. И что же, этот будущий государственный деятель, всегда так напряженно державший себя в узде, не может владеть своими чувствами и слушать голос разума?
Грустно это.
В обком не вызывали и на другой день, и на третий… За это время я вполне «разогрелся» и, когда меня пригласили-таки на беседу, начал с того, что заявил Скворцову о своей отставке: я не считал для себя возможным занимать этот пост после его угрозы «принять меры».