За спиной перевала, опять в тайге, Щапов впервые; почувствовал себя в безопасности и удовлетворённо прохрипел:
— Теперь, поди, не достанешь!…
Но лишь около полудня он позволил себе небольшой отдых. Пристроившись на берегу бурной речки под нависшим камнем, вытащил из-за пазухи весь свой запас пищи: несколько обкусанных, наполовину уже съеденных паек хлеба. Вздыхая, пожевал кусочек и с надеждой посмотрел на свивавшуюся из стремительных струй речку.
Соорудить удочку — минутное дело. Из заношенной шапчонки с величайшей осторожностью, как невесть какую драгоценность, извлёк рыболовный крючок. Подвернувшаяся под руку кривая палка, связанная из обрывков толстой нитки леска — и заскользил, запрыгал по воде крючок с «мошкой». И почти тотчас довольно крупный хариус, вынырнув из глубины, азартно бросился на приманку. Захар Щапов подсёк и, сверкнув улыбкой, первой улыбкой за эти дни, выбросил рыбину на берег.
— Хар-ра-шо!
Тотчас же вычистив и посолив рыбу, Щапов впился в неё, ещё трепещущую, зубами.
Но дорого ему обошлось понятное лишь немногим гурманство. Брошенный без присмотра, мотающийся на волнах крючок с «мошкой» схватила другая рыба, как видно, очень крупная, С треском сломилось ненадёжное удилище, полуметровый его обломок заюлил против течения, раза два нырнул, исчез и затем, вытолкнутый уже посреди реки, свободно понёсся прочь.
Щапов в сердцах отшвырнул оставшуюся в руках палку. Прости-прощай, крючочек милый! Стоил он три пайки хлеба и две пачки чая, а на сегодня ценой ему стала, может быть, и жизнь сама… Человек, если он без орудия, — самый слабый в тайге, слабей пичуги любой.
Есть ещё финка-самоделка — сколько ночей, лёжа на нарах, скрёб потихоньку о камешек хитро пронесённую в зону железку… Щапов бережно вытер блестящее лезвие о рукав ватника, задумчиво подержал финку на ладони и спрятал за голенище сапога. Тронулся вдоль по берегу искать переправу.
Реку он перешёл в узком месте, по поваленному дереву, и сразу повернул в гущу леса. Впереди, в просвете, путь ему пересекли голубые сороки — всосала их крона бархатного дерева, там у сорок осенний пир, клюют красные ягоды. Одна птица с ягодиной в клюве заметила человека, торопливо припрятала её в щёлку коры (до другого раза!) и тревожно застрекотала: тревога! Стрельнули птицы из кроны вон, Щапов же, подойдя, тоже сорвал ягоду, бросил её в рот и болезненно поморщился: нет, далеко не уйдёшь на таком пропитании!…
А в дубовом массиве, как нарочно, кабаны. Шагах всего в двадцати, не заметив беглеца, из-за деревьев выскочила матка-предводительница, а за ней — шесть свиней помоложе. «А вот я вас!» — жалко крикнул им вдогонку Щапов и долго ещё, вспоминая, досадливо крутил головой.
Ближе к вечеру усталость и голод, наконец, одолели беглеца. Он, правда, не лёг — позволил себе только присесть спиной к выворотню на склоне сопки и в таком положении задремал. Через несколько минут на его плечи тихо пали жёлтые и красные листья.
В полной неподвижности, казалось даже не дыша, он просидел около часа. В его сознании, полностью не покорившемся сну, роились отрывочные, не связанные смыслом образы, но потом на них надвинулось нечто плотное, почти осязаемое, он понял это как приближение опасности и, не шевельнувшись, безо всякого труда, будто и не было дрёмы, открыл глаза.
Прямо на него, рассеянно взглядывая по сторонам, медленно брёл желтолицый мальчишка, по виду лет тринадцати.
За плечами у мальчишки висел на лямках берестяной кузов и торчало допотопное ружьецо с гранёным патронником, одностволка. Щапова среди серых висячих корней выворотня мальчишка пока не видел.
— Стой, — сказал Щапов. — Кто таков? Куда?
Мальчишка замер. На плоском лице, впрочем, не отразилось никаких чувств, разве что какая-то усталая обречённость. И смотрел он куда-то в сторону, не на Щапова. Минуту, наверное, промолчав, наконец заговорил, жалко запинаясь:
— Moя корень ходи и ищи, травы… Аптека принимай…
— Проверим, — важно сказал Щапов. — Почему один?
— Моя один… — словно одинокая капля упала на что-то звонкое.
— Так, так… Документ покажь, — продолжал важничать Щапов, а между тем его взгляд радостно раскалялся, бегая по затёртой ложе и стволу ружья.
— Моя молодой совсем… Начальник документ не давай…
— А-а, дык ты так бродишь!…
Игра была закончена. Щапов вскочил, ринулся к коренщику, вытряхнул забарахтавшегося мальчишку из лямок берестяного короба и ружейного ремня и легко, как вещь, отшвырнул ногой в сторону, под уклон.
Ружьё! Прижимая его к груди, он как бы заново родился — уже не беглец, а грозный хозяин всего, что видели глаза.
Берестяная мальчишкина ноша содержала немного: сухая коврижка хлеба, обкусанная краюшка от другой, немного соли, коробочка с высохшим мхом (это для хранения золотого корешка, когда повезёт — но не подфартило пока…) и двадцать восьмого калибра четыре пустые гильзы да семь снаряжённых. Плюс патрон в патроннике. Сила!
Коврижку Щапов засунул за пазуху, хлебного огрызка как бы не заметил. И соль тоже не взял — была пока и своя.
Мальчишки же нигде не было видно. Надо полагать, скатился под гору и схоронился в густом кустарнике. А не ходи, где не след!
Крохотный полустанок — несколько припорошенных первым снегом домишек — был как бы сдавлен сползающей с сопок хмурой тайгой. Пустынный пейзаж оживлялся лишь привязанной к телеграфному столбу упряжной лошадью да единственным, сошедшим с ещё дымящего вдалеке поезда пассажиром — Георгием Андреевичем Беловым, одетым в белый полушубок, в шапку-ушанку военного образца, с солдатским вещмешком, ружьём в чехле и лыжами-камусами за плечами.
— Ну? Чья ты лошадь? Может, нам по пути? — спросил он, останавливаясь возле повозки, Надежды в его тоне было мало.
Лошадь лишь пошевелила ушами, зато из ближнего дома вышел рослый румянощёкий милиционер, по-хозяйски внушительная фигура со значительными вольностями в форме одежды: на голове лисий малахай, и шинель, подбитая рыжим собачьим мехом, нараспашку (на синей гимнастёрке виден разноцветный рядок орденских планок). Младший лейтенант. Испытующий взгляд представителя власти приезжий выдержал и вежливо представился:
— Моя фамилия Белов. Приехал работать директором Терновского заповедника. Из Москвы.
— Гляди-ка! — басисто подивился милиционер. — А ведь я чуть было и сам не догадался! Намедни в райкоме про тебя слыхал. Москва, сказывали, учёного присылает. Так это ты! Ну, здорово. Мернов, участковый. Правда, что ли, учёный? Что-то в твоём виде есть этакое.
— Ну, если есть… — усмехнулся Белов, но тотчас серьёзно кивнул: — Да, намерен заниматься наукой.
— Сюда, стало быть, ненадолго.
— Почему же? Зоология — моя наука, она как раз вся здесь, в тайге. Кстати, как насчёт Тернова? Вам… тебе не в ту сторону?
— Очень даже знакомый адресок. На моём участке твой заповедник. И в общем, туда мне. Не совсем, но туда. Подвезу, как же. Располагайся на моей плацкарте, да и тронем. День теперь короткий, и то в тайге ночевать. Завтра, коли все по расписанию получится, почти к месту доставлю. Там тебе, ну, двадцать километров останется — дотопаешь.
— Двадцать-то уж как-нибудь! — повеселел Белов и скинул свою ношу на сенную подстилку розвальней.
Через минуту меринок милиционера уже вздымал копытами нетронутый снег на малоезженой дороге. По временам полозья саней скрежетали на мёрзлых ухабах, но это почти не затрудняло ухоженную, крепкую лошадь.
— Что же ты все молчишь? — улыбаясь, обернулся возница к притихшему, взглядом скользящему по вершинам деревьев седоку. — Мы тебя везём, а ты нам за это про жизнь, про себя расскажи.
— А что рассказывать? Молодость давно была, забылась, а что помнится, то у нас с тобой одинаковое: фронт, госпиталь, фронт, госпиталь…
— Где воевал-то? Может, встречались?
— Под Москвой начал… А потом и Кавказ, и Дон, и Сталинград, и Курск… В последний раз под Кенигсбергом приложило — на мину напоролись, в разведке. Весь конец войны по госпиталям провалялся да ещё и мирного времени прихватил.