Ангел не находится, что ответить, и отступает.
Двадцать второго декабря 1849 года в Петербурге стоял лютый мороз, ниже двадцати градусов. В половине восьмого утра двадцать одни сани в сопровождении конных жандармов подъехали к Петропавловской крепости. Загремели засевы, заскрипели замки. Заключенным было велено снять грубые рубахи и залатанные мешки, служившие им одновременно брюками, кальсонами и носками, и надеть одежду, которая была на них в день ареста. Они сели по одному в двухместные сани, вторым сел солдат. «Куда нас везут?» – «Не могу знать!» Кортеж направился к Выборгской стороне, пересек Неву, проехал по Воскресенскому проспекту на Кирочную, потом на Знаменскую, вышел на Лиговку, а затем по Обводному каналу добрался до плаца, окруженного строгими зданиями казарм Семеновского полка.
Плац был покрыт снегом. На горизонте сквозь нагромождение темных кучевых облаков светился красный шар только что взошедшего солнца. Со всех сторон стали робко сходиться люди. Из окон, с крыш домов – отовсюду глядели любопытные глаза. Было тихо.
Три гвардейских полка – Московский, Егерский и Кавалергардский – выстроились в каре. Полки эти были выбраны специально: в них служили когда-то трое из осужденных.
В центре плаца был устроен помост, выкрашенный в черный цвет, у подножия помоста – три серых столба.
Дрожа и стуча зубами от холода, узники, которые не виделись с того последнего вечера в доме Петрашевского, восемь месяцев тому назад, пожимали друг другу руки, целовались заиндевевшими губами. Чиновник с листом бумаги в руках начал перекличку:
– Петрашевский.
– Здесь.
– Спешнев.
– Здесь.
– Момбелли.
– Здесь.
– Достоевский.
– Здесь.
И Федор занял свое место в ряду осужденных.
Их заставили обойти каре, чтобы солдаты лучше могли разглядеть своих бывших офицеров, осужденных и приговоренных к смертной казни. От мороза было тяжело дышать. Они говорили друг другу: «Потрите щеку, потрите подбородок, они побелели от холода». Федор улучил момент и сунул в руку Момбелли написанный в тюрьме рассказ «Маленький герой».
Поднялись на помост.
– На караул!
Солдаты взяли на караул.
– Шапки долой!
Приговоренные сняли шапки. Началось чтение приговора.
Петрашевский – смертная казнь.
Спешнев – смертная казнь.
Момбелли – смертная казнь.
Чиновник повернулся к Федору и прочел его обвинительное заключение, завершив его следующими словами:
– Трибунал приговорил вас к расстрелу, и 19-го числа текущего месяца Его Величество Государь Император собственноручно приписал: «Да будет так».
Федор выслушал приговор без тени раскаяния. Общая судьба сближала его с товарищами, чья непогрешимость не вызывала больше сомнений.
Приговоренным выдали белые балахоны с капюшонами. Надевая их, они шутили: «Хороши же мы будем в этих нарядах». Петрашевский, Момбелли и Григорьев спустились под конвоем с помоста, и солдаты привязали их к столбам. Унтер-офицер сломал над их головами шпаги: они не были больше дворянами, не были офицерами, они стали ничем. Нет, христианами они еще оставались, и священник дал каждому из них поцеловать крест.
– Капюшоны надеть!
Им надели капюшоны.
– Это чтобы мы попали в рай без насморка, – сказал Петрашевский Момбелли, фыркая от смеха.
Офицер поднял саблю.
– Це-е-ельсь!
Шестнадцать солдат прицелились в троих осужденных. Офицер, резким движением опустив саблю, прокричал:
– Пли!
Три трупа обмякли, натянув веревки.
Их унесли.
– Заряжай! Следующие!
Достоевский, Спешнев и Филиппов вышли из шеренги, спустились с помоста; солдаты шершавыми руками привязали их к столбам, причиняя не больше боли, чем того требовал случай.
– Капюшоны надеть!
Темнота. Уже.
– Це-е-ельсь!
Он почувствовал, как в нескольких метрах от него вскинулись шестнадцать ружей. И мольба во тьме: «Господи! Помилуй мя!»
– Пли!
Так 22 декабря 1849 года погиб Федор Михайлович Достоевский, вверив свою душу, в которую он едва ли верил, Господу Богу, в которого он не верил больше совсем.
* * *
Во втором параллельном универсуме все происходило точно так же, но только до июня месяца того самого года.
В это время Федор был уже заключен в длинной узкой камере № 9 Секретного дома в Алексеевском равелине. Он страдал приступами геморроя, у него болела грудь, и ему все время казалось, что пол ходит под ним, словно он в каюте корабля. Однако, несмотря на мучившие его по ночам кошмары, он не чувствовал себя несчастным, ибо мог писать. Он даже заставлял себя писать не слишком много, чтобы не переутомляться, но в голове его уже сложились два романа и три рассказа. Он дал свидетельские показания, где не отрицал ни того, что бывал на подпольных собраниях у Петрашевского, ни того, что участвовал в проекте приобретения типографского станка, ни чтения запрещенного письма Белинского к Гоголю, ни своей мечты о реформах и прогрессе. А что в этом плохого? Литературе нужна свобода.
Федор лежал на тюфяке, глядя широко открытыми глазами в белую ночь: за окном стоял июнь, и молочный свет лился в камеру сквозь решетку окна, застаиваясь туманом в углах и навевая мысли о вечности.
Гулкие шаги в коридоре. Голос сквозь окошко в двери: «Вставайте и одевайтесь». К этому привыкаешь. Он встает, натягивает залатанные штаны, изношенную до мягкости рубаху, башмаки без задников, порыжелый войлочный халат, весь в пятнах и заскорузлой грязи. Он не чувствует никакой тревоги. Он даже не задумывается, куда его поведут.
Вышли из равелина, из крепости. Здесь теплее, чем среди каменных стен. Тускло, словно запотевший от дыхания клинок, поблескивает Нева. На другом берегу – Летний сад, Мраморный дворец, Зимний, Адмиралтейство вонзило шпиль в опаловое небо, бесконечные особняки с залитыми сизым светом барочными капителями и пилястрами. Мираж. Федор остановился на мгновенье и, обернувшись к ожидавшему его офицеру, сказал по-французски с улыбкой, означавшей, что речь идет об игре слов:
– Réve de Pierre. [43]
– Потрудитесь сесть в карету, – ответил тот, указывая на экипаж, в котором уже сидели двое вооруженных солдат.
Карета поехала по отполированной булыжной мостовой. Переехали мост через Малую Неву, проехали по Васильевскому острову, пересекли Неву через Дворцовый мост. Дышат теплым воздухом ночные гуляки – парочки сомнительного вида. Федору вспомнились его «Белые ночи», романтические свидания Настеньки и Мечтателя на берегу уснувшего канала. Бессонная чайка прорезала воздух. Справа на горизонте еще виден последний розовый мазок заката, а слева уже заалело рассветное небо. Зимний дворец с его четким, тяжелым ритмом ризалитов, подъездов и гигантских статуй вырастал на глазах. Карета въехала во внутренний двор.
– Будьте любезны следовать за мной, – обратился к заключенному офицер.
Он провел его по внутренним помещениям и лестницам дворца и подвел к какой-то двери. Осторожно постучав, он открыл ее, не дожидаясь ответа. Федор вошел. Дверь закрылась за ним.
Он очутился в комнате скромных размеров со сводчатым потолком и окнами, завешенными плотными шторами. Вся обстановка состояла из обычного письменного стола, обычных стульев, прямого, строгого дивана, двух маленьких столиков – круглого и квадратного, походной кровати, застеленной плащом, устроенного на европейский манер камина, нескольких семейных портретов, нескольких картин на военные темы, географических карт. В углу висела икона «Всех скорбящих радость», точно такая же, как у самого Федора, но только в золотом окладе с рубиновыми вставками, под ней на витых золотых цепях теплилась большая красная лампада.
Федор сделал шаг назад. Какое совпадение, вернее, какое неправдоподобное сходство! «Это знак!» – пронеслось у него в голове, и без того кружившейся с непривычки от избытка свежего воздуха. Сложив вместе средний, указательный и большой пальцы, символизирующие Святую Троицу, и прижав к ладони два остальных – знак двойственной природы Христа, он медленно, благоговейным жестом поднес руку сначала ко лбу, затем к сердцу, потом к правому и левому плечу – осенил себя крестным знамением, даже не взглянув на того, кто был перед ним. Он давно уже догадался.