– Пойдемте, Петр Петрович, домой пора, – настаивал Горшков, – уверяю вас. Один равен трем! Еще чего! Пойдемте же, ну…
Его глаза тоже увлажнились, но по другой причине. Он вдруг понял, что любит этого потрепанного, напыщенного человека, который ни разу не поставил ему больше двойки с минусом, и что, несмотря ни на что, ему очень хочется спасти его. Но Петр Петрович номер два не желал ничего слушать.
– Горшков, – сказал он ему, – вы всегда были лодырем, а вот этот гражданин, – и он подбородком указал на Беззуба, – как мне кажется, стремится к знаниям.
Беззуб ухватил Горшкова за рукав и силой усадил на место.
– Ну да, я, как он говорит, стремлюсь к знаниям. Это тебя удивляет? (Левой рукой он схватил селедку и, держа ее над широко раскрытым ртом, стал откусывать от нее куски.) Валяй дальше, профессор.
– И-и-итак, – проговорил профессор, поблагодарив Беззуба изящным кивком головы, – мы установили, что, во-первых, Вселенная перемещается из точки альфа к точке омега и что, во-вторых, – тон Петра Петровича стал еще более кокетливым, – опыт подтверждается лишь при условии, что мы предположим существование некоей первоначальной монады, одновременно являющейся триадой. Выпью-ка я еще водочки.
– Хватит, профессор, – застонал Горшков, отодвигая от него бутылку, но Беззуб, как всегда настороже, налил ему.
– Остается определить, не так ли? связь между этой первоначальной монадой и Вселенной, такой, какой мы ее знаем, иначе говоря, что это за движитель, который сообщил нашей Вселенной движение или, если вам угодно, который продолжает – ибо понятие времени в данном случае неуместно – мотивировать это движение вперед на каждом, бесконечно малом, отрезке его длительности. Не знаю, поспеваете ли вы за моими рассуждениями.
– Давай, давай, – проговорил Беззуб.
– В таком случае крайне сложные вычисления каждый раз выводят нас на крайне простую структуру, которая, тем не менее, производит то, что можно было бы назвать математической энергией: это просто-напросто обыкновенная пропорция.
– Обыкновенная… чего?… – переспросил Беззуб, щуря свои калмыцкие глаза.
– Ну, a/b = b/c,не так ли? – ответил Петр Петрович, удивленный тем, что кто-то может не знать такого элементарного отношения. Однако, будучи либералом, либералом до мозга костей, он был всегда готов все объяснить Неграмотному Народу, встав на один с ним уровень, каких бы усилий это ему ни стоило. – Ну, как вам лучше объяснить? Отношение между созидающей силой и созданным ею субъектом кажется невозможным, но как только вы принимаете в качестве движителя… Знаете старую загадку: две матери, две дочери, одна бабушка и одна внучка, сколько это человек?
– Шесть, – крикнул бородач.
– Пять баб, – пробормотал Сережка, который уже спал, уткнувшись лицом в недоеденные шпроты.
– Четыре? – спросил Горшков.
Беззуб молчал.
– Три, конечно же, – торжественно проговорил профессор. – Отец относится к сыну так же, как сын относится к внуку. Вся тайна мирозданья заключена в этой старой шутке.
Долгое молчание повисло в комнате.
И тут священник пролаял из-под стола:
– Ты же Бога доказал, мерзавец!
* * *
В тот день по всей стране были разрушены все церкви. В городах машинами разворачивали кирпичные стены, купола падали на землю, вздымая снопы розовой пыли, битых стекол и позолоченных щепок. В деревнях рабочие решительно приставляли лестницы к крытым лемехом главкам шестивековой давности, венчавшим деревянные церквушки, и в остервенении принимались рубить их топором: бах! бах! На кресты накидывались веревки, и мужицкая артель во главе с комиссаром в кожаной куртке в несколько рывков – раз! два! – разделывалась с ними. Сто тридцать епископов умирали в это время в тюрьмах нового режима. В тот год были истреблены 2691 священник, 1962 инока, 3447 инокинь. В школах дети твердили наизусть: «Составляющие тела человека весом 70 кг: мышцы – 50 кг; кости – 15 кг; внутренние органы – 5 кг, душа – 0 г».
* * *
За столом воцарилось молчание. Ученый подтвердил правоту священника. Атеист доказал справедливость христианской веры. Кто же из них был победителем?
Наконец Беззуб повернулся к Горшкову:
– Это твой друг, верно?
Горшков вздохнул всей грудью.
– Ага, – выдохнул он. Он понимал свою ответственность за происшедшее. – Пойду звонить.
Он поднялся и, переваливаясь, потащился к висящему на стене телефонному аппарату. Горшков принадлежал к тем редким людям, кому дозволялось напрямую звонить Ильичу, что было предметом его немалой гордости. Правда, теперь он с радостью отказался бы от этой привилегии. Ему было мерзко доносить на своего старого учителя, которого он только-только так полюбил, обогрев, накормив и напоив его. Но математически доказать существование Бога – это было даже не великой изменой, а изменой абсолютной. И узнать об этом Ильич должен был как можно скорее. Если бы не Беззуб, Горшков, может быть, и рискнул бы отвести Петра Петровича домой в надежде на то, что остальные, проспавшись, позабыли бы то немногое, что они поняли из его разглагольствований. Но Беззуб не был пьян, Беззуб понял, и Беззуб никогда ничего не забывал. Чего же вы хотите, не зря старая русская пословица гласит: своя рубаха ближе к телу.
Он набрал номер.
На другом конце провода, в маленьком кабинете отчаянно замигала лампочка, заменявшая звонок, чтобы тот не раздражал слух великого вождя.
* * *
~ А вот этого не надо, не надо.
Ильич с отвращением указал на наручники, которые латыш-охранник из лучших побуждений надел на человека, доказавшего существование Бога. Горшков с облегчением ловко снял наручники и, услышав: «Оставьте нас, мой мальчик», с еще более явным облегчением вышел из комнаты.
Опьянение Петра Петровича давно прошло. Подскакивавший на сугробах ледяной автомобиль вернул ему ясность ума. Руководствуясь всю свою жизнь соображениями разума, он и теперь сохранил способность насладиться пирамидой из парадоксов, на вершине которой он сейчас примостился. Он, атеист, доказал существование Бога, и теперь его, революционера, везут к вождю революционеров-богоборцев. Все это было до того абсурдно, что, когда его вводили в святая святых безбожников, он даже позабыл испугаться. И это понятно. Комиссар-чекист пытал бы его или всадил бы ему пулю в затылок, но Владимир Ильич, человек образованный, правовед и даже немножко дворянин, поймет, что речь идет, в конечном счете, всего лишь о логическом, умозрительном построении, о котором следует просто молчать, и оно станет совсем безобидным. Присутствие, вид, сама личность Владимира Ильича вызвали в нем приступ такого унизительного физического ужаса, что он чуть не попросил разрешения на минутку выйти. Физического или метафизического?
Однако в маленьком человечке, устроившемся за небольшим столом с тремя телефонами – видно было, что носки его ботинок едва касаются расстеленной перед ним на полу овечьей шкуры, – не было ничего внушительного. Лысый череп, рыжеватая, загибающаяся кверху бородка делали его похожим на деревенского учителя. Увидев Петра Петровича, он учтиво вскочил на свои маленькие ножки и улыбнулся, как бы извиняясь за причиненное неудобство. Трудно было представить себе, что этот маленький господин был более могуществен, чем все попранные государи вместе взятые, но в животе у вас образовывалась пустота вовсе не от сознания этого могущества.
Так отчего же?
Что было известно о нем? Что с его благословения на больничной койке были убиты Кокошкин и Шингарев? Что рассказы о расправах над реакционерами и либералами вызывали у него приступы веселья? Что он с упоением дилетанта употреблял выражения, которых профессионалы обычно избегают: «расстрел на месте», «беспощадный террор», «массовый террор», зная, что они будут немедленно приведены в исполнение? Что по его тайному приказу в подвале были зверски убиты царь, царица, больной царевич, четыре юные царевны и их слуги? Нет, Петр Петрович всегда знал, что мозг Ильича одновременно мог сосредоточиться лишь на одном предмете, словно заключая его в свою оболочку и не выпуская, пока не разделается с ним, и он видел в этом благо для Революции, ради которой этот революционер мог в любую минуту пожертвовать всем. Что-то другое леденило его кровь, и это был даже не тот, вполне оправданный страх за свою собственную жизнь, который он сейчас испытывал. Даже если бы ему нечего было опасаться этого человека, он бы все равно боялся его.