* * *
Тринадцать дней подряд, спокойно и регулярно, как вагонетки в шахте, курсировали из гавани к морю и от моря к гавани вереницы телег: груженые — к морю, пустые — в гавань. Волы и мулы уже кряхтели под тяжестью груза, ибо никто не помнил, чтобы за тринадцать дней было награблено столько, сколько было награблено за один этот набег.
Тринадцать дней в домах огромного города не раздавался человеческий голос. Никто больше не разговаривал вслух. Никто не смеялся. В домах умолкли струны, в церквях не звучали песнопения. Слышался только стук молотков, которыми сбивали со стен прибитые вещи, грохот обрушенных каменных блоков, скрип перегруженных телег и тупое мычанье изможденных вьючных животных под ударами бичей их неутомимых мучителей. Иногда выли собаки, которых скованные страхом хозяева забывали покормить, иногда из-за городских стен доносился мрачный сигнал трубы — шла смена караула. Город, поверженный властелин мира, лежал во прахе, и, когда по ночам в пустых переулках гулял ветер, шум его напоминал стоны раненого, чувствующего, как из жил вытекает последняя кровь.
В тринадцатый вечер грабежа на левом берегу, там, где желтый Тибр делает медленный поворот, подобный извиву перекормленной змеи, в доме Моисея Абталиона собрались евреи римской общины. Моисей не был ни богачом, ни знатоком Талмуда, а просто старым ремесленником, но они выбрали для собрания его дом, потому что в просторной мастерской трудяги-красильщика нашлось больше места, чем в других тесных, заставленных мебелью жилищах. Они сходились там ежедневно, вот уже тринадцать дней, с посеревшими, изможденными лицами, в белых смертных одеждах, и в тени закрытых ставень, среди развешанных свитков Торы, крашеных тканей и широких чанов молились с тупым, почти уже бессознательным упорством. До сих пор грабители не причинили им никакого вреда. Два или три раза отряды, сопровождаемые знатными вандалами и писцами, появлялись на убогой тесной еврейской улочке, где в облицовке домов, стекая с беленых стен холодными слезами, скопилась влага множества наводнений, но опытным разбойникам хватило одного презрительного взгляда, чтобы понять: с этой нищеты взять нечего. Здесь не мерцали декорированные мрамором перистили, не блистали золотом триклинии, не скрывались бронзовые изваяния и вазы. Так что грабители равнодушно прошли мимо, не угрожая ни пожаром, ни грабежом. Но все же сердца евреев Рима были полны печали, и они жались друг к другу в предчувствии беды. Ибо несчастье в городе, в стране, где они жили, всегда оборачивалось несчастьем для них. И так оно шло из поколения в поколение. В счастливые времена местные жители о них забывали. Правители кичились украшениями, возводили постройки и окружали себя роскошью, чернь предавалась грубым развлечениям: травле, охоте и азартным играм. Но когда приходила беда, будь то победа врагов, разграбление какого-то города, чума или мор, — вину всегда возлагали на них. Все что в мире есть дурного, они знали это, неизбежно оборачивалось горем для них. И еще они знали, что бессильны против такой своей судьбы, ибо везде и повсюду они оказывались в меньшинстве, везде и повсюду они были слабыми и не имели власти. Их единственным оружием была молитва.
Так что каждый вечер до глубокой ночи, все тринадцать мрачных и опасных дней, евреи молились. Ибо что остается правоверному еврею в этом неправедном и грубом мире, где снова и снова торжествует насилие? Только одно: отвернуться от земли и обратиться к Богу. Год за годом приходили, то с юга, то с востока и запада, враждебные племена. И все они, светловолосые или темнокожие, занимались разбоем, и едва одно племя одерживало победу, как на него уже нападало другое. Повсюду на земле безбожники затевали войны, не давая набожным людям жить в мире. Безбожники захватили Иерусалим, Вавилон и Александрию, а ныне это горе постигло Рим. Там, где хочешь обрести покой, подстерегает беспокойство, где ищешь мира, находишь войну; от судьбы не уйдешь. На этой взбудораженной земле прибежище, утешение и покой можно обрести лишь в молитве. Ибо молитва творит чудеса. Она притупляет страх великим обетованием, она баюкает душевный трепет напевностью, она возносит сердечную тяжесть к Господу на крыле бормотания. А потому в горе следует молиться, а еще лучше молиться вместе, ибо всякая тяжесть облегчается, если нести ее сообща, и всякое добро одобряется Богом, если творить его сообща.
Так сидели и молились евреи римской общины. Набожное бормотание тихо и непрерывно лилось из-под бород, подобное журчанью Тибра за окнами, молчаливо и упорно драившего помосты, с которых полоскали белье, и омывавшего своим мягким движением берег.
Мужчины не смотрели друг на друга, но пока они пели и лепетали все те же, одни и те же псалмы, их старые хрупкие спины равномерно раскачивались в такт. Так они молились сотни, тысячи раз, а до них так молились их отцы и отцы их отцов и пращуров. Их губы шевелились почти машинально, сознание почти отключилось; казалось, их заунывное жалобное пенье доносилось из темного гипнотического сна.
Вдруг они очнулись, согбенные спины распрямились. Кто-то снаружи громко постучал в дверь. Они давно привыкли пугаться любой неожиданности, они всего боялись, эти евреи чужбины. Ибо что хорошего может сулить ночной стук в дверь? Бормотание оборвалось, как отрезанное ножницами, в наступившей тишине слышалось только равнодушное журчанье реки. Они затаили дыхание, напрягли слух. Снова стукнул дверной молоток, кто-то нетерпеливо дергал входную дверь. «Иду уже, иду», — тихо, словно про себя, проворчал Абталион и заковылял к выходу. От внезапного сквозняка пламя прилепленной к столу восковой свечи метнулось, а потом, как и сердца этих людей, задрожало неожиданно и сильно.
Узнав вошедшего, они перевели дух. Это был Гиркан бен Гиллель, ювелир императорского монетного двора, гордость общины, ибо ему, единственному из евреев, был разрешен доступ в императорский дворец. По особой милости римлян ему дозволялось жить на другом берегу Тибра и носить роскошные одежды из крашеных тканей. Но сейчас его плащ был разорван, а лицо забрызгано грязью.
Понимая, что он принес какую-то весть, они окружили его, торопясь и одновременно боясь ее услышать, ибо его волнение предвещало беду.
Гиркан бен Гиллель задыхался, казалось, слова застряли у него в горле. Наконец он простонал:
— Все кончено. Его нашли. Нашли.
— Что нашли? Кого? — вскричали они все разом.
— Светильник, менору. Когда пришли эти варвары, я спрятал ее в кухне под объедками. Нарочно оставил на виду прочие святыни: алтарь с хлебами предложения, и серебряные трубы, и посох Аарона, и сосуды с ладаном. Я не мог спрятать все, ибо слишком многие среди челяди знали о наших сокровищах. Я хотел спасти лишь одну вещь, светильник Моисея, светильник Соломонова храма, менору. И они уже забрали все ценности, и казна опустела, и они прекратили поиски, и я уж было успокоился, подумал, что хотя бы одну эту святыню мы уберегли. Но один из рабов, отсохни его душа, подглядел, как я прятал менору, и донес грабителям, чтобы купить себе свободу. Он указал место, и они ее обнаружили. Теперь у нас отняты все святыни Соломонова дома: и алтарь, и сосуды, и кидары левитов, и менора. Сегодня ночью, уже сегодня, вандалы отправят ее на свои корабли.
Одно мгновение все молчали. Затем из побледневших уст вырвались безумные вопли:
— Светильник… Горе нам, опять… Менора… Божий светильник… Горе, горе… Светильник с алтаря Господа… Менора!
Евреи, словно пьяные, натыкались друг на друга, били себя кулаками в грудь, рыдая, хватались за бедра, словно их жгла боль. Старые, осмотрительные мужчины бесновались, словно внезапно ослепнув.
— Тихо! — раздался вдруг властный голос, и все мгновенно замолчали.
Тишины потребовал глава общины, старейший, мудрейший, великий талмудист, рабби Элиэзер по прозвищу Каб-ве-Наки, Чистый-и-Ясный. Ему было около восьмидесяти, лик его украшала белоснежная борода, лоб избороздили морщины, оставленные мучительными размышлениями, но добрые, ясные глаза под кустистыми бровями сохранили свое звездное сияние. Он поднял худую руку с такими же желтоватыми прожилками, как те многочисленные пергаменты, которые он испещрил письменами, и помахал ею в воздухе, словно разгоняя едкий дым шума и создавая пространство для разумных речей.