Литмир - Электронная Библиотека

Он послушно повернулся, продолжая жевать, но что-то мешало ему смотреть ей в лицо, и поэтому он стал, опять отворачиваясь, говорить вбок:

— У тебя лицо такое… Детское, еще не сформировавшееся. Оно еще несовершенно, но оно содержит в себе совершенство где-то внутри, в потенции…

Слово «потенция» Ри до сих пор знала только в одном смысле, а тут было про что-то другое, насколько она сейчас могла это понять. Она опять повернулась к зеркалу, чтобы посмотреть на свое лицо более внимательно и понять, о чем это он говорит. И если бы он это говорил, действительно глядя ей в глаза, то это получалась бы правда, а так, вбок, выходила хотя и не ложь, но просто какая-то абракадабра. Он, конечно, и сам это тоже чувствовал. Хотя, может быть, это и была чистая правда.

— Расскажи мне про свой роман, — сказала она, растягиваясь на массажной кушетке лицом вниз. — Как он называется?

— «Прямой эфир», — сказал Кузякин и выплюнул жвачку. — Тут можно курить?

— Конечно, там где-то должна быть пепельница.

— Прямой эфир, — повторил он уже каким-то другим, уверенным, но немного истерическим голосом и сел рядом с ней на кушетку с пепельницей и горящей сигаретой в руке, в своем нелепом китайском тренировочном костюме. — Мы всегда думаем, что все это только в записи, что это потом можно будет поправить, подмонтировать, сделать себя умными и решительными, а лишнее вырезать, но потом оказывается, что это все был прямой эфир, и ничего уже нельзя ни переделать, ни исправить, ни вернуть. Ты понимаешь?

— Понимаю, — сказала она, переворачиваясь на спину и глядя ему прямо в глаза.

Кузякин потушил сигарету в пепельнице, наклонился и стал развязывать тесемку ее купальника, завязанную сзади на шее. Она смотрела ему в глаза молча, пока он стягивал купальник сверху, с груди, но дальше не получалось, потому что она же должна была хотя бы приподнять все остальное.

— Кузя, ты уверен, что это сейчас нужно делать? — спросила она.

— Это прямой эфир, — сказал он глухо, продолжая сжимать в руках купальник возле ее бедер, но не сами бедра, — Потом уже ничего нельзя будет ни исправить, ни переделать, ни изменить.

— Я все-таки запру дверь, — сказала она и соскользнула с массажной кушетки.

Хотя с чего бы? Чужие сюда не заходили, а свои видели тут и куда более откровенные сцены, и никто никого особенно не стеснялся, просто притворили бы дверь, если бы что услышали, вот и все.

Она уже шла обратно от двери, переступая через упавший на пол купальник, но у Кузякина там ничего не шевелилось, как у покойника, и было понятно, что там ничего так сразу не исправишь. Да и расхотелось почему-то этим заниматься.

— Дай мне тоже сигарету, — сказала она, опять садясь рядом с ним на кушетку. Вообще, она не так часто курила, но сейчас ей надо было чем-то занять хотя бы руки — они дрожали.

— Скорее бы уж, что ли, судья выздоровел, — сказал Кузякин, затянувшись сигаретой и вставив ее голой Ри прямо в рот.

«Нет, ну Ри, ну в натуре, ну чё тебе надо?» Она поежилась.

— Ты как хочешь, а я пойду все-таки попарюсь. Все равно уже разделась, да и холодно здесь. Пойдешь?

— Нет, я, пожалуй, поеду, — сказал он, не в силах смотреть на обнаженное великолепие Ри, — Ты не думай, я вообще-то нормальный.

— Конечно, ты нормальный, — сказала она и смяла сигарету в пепельнице, потому что она была ей уже не нужна. — Не расстраивайся. Ты просто перенервничал.

— Я тут, у тебя, как будто в чужой стране, — попытался объяснить Кузякин, — И языка я этого не знаю, и не умею объяснить. Мы же все из каких-то совершенно разных миров. Удивительно, как мы все там собрались и почему мы там понимаем друг друга, а здесь вот не понимаем. А где бы мы могли еще встретиться, если не в суде, вот ты и я? А после разлетелись в разные стороны — и все.

— Я так не хочу, — сказала Ри, которая обняла себя за плечи, но не потому, что хотела спрятать от него грудь, а просто ей было холодно. — Я не хочу, чтобы разлетелись, и все. Вот ты мне уже как брат. А может быть, я тебя люблю, Кузя? Объясни мне, ведь я даже не знаю, что это такое, у меня же этого не было никогда.

Журналист вскочил и, словно ошпаренный, бросился к выходу.

Он гнал свой старый джип к городу, время от времени ловя себя на том, что не видит ни дороги, ни идущих впереди машин. Почему он так стушевался? Почему оказался вдруг таким безъязыким и робким, как школьник? Ведь он знал этих богатеньких и всегда смеялся над ними, он издевался над ними иногда вслух, а чаще про себя, давая себе волю потом в газетных заметках. Он видел их и в банях, и у них на дачах, и в ресторанах, и у себя в студии. Но там он сам был в какой-то совсем другой роли. Там он умело охотился за ними с камерой, там он был профи и просто отстреливал их, как дичь. Что с ним случилось теперь?

Сейчас только он вспомнил, что так и не отдал Ри тысячу долларов для Анны Петровны, хотя, по совести, должен был бы отдать и две, полученные от Шкулева. Ведь хотел же так, когда брал. Но стало жалко. Он мог бы тоже истратить их на что-нибудь белоснежное или васильково-бежевое, например, чем он хуже? А может быть, и к лучшему, что не отдал, будет чем заплатить за комнату, и какое ему дело до какого-то несчастного наркомана, погибающего сына совершенно чужой и злобной тетки? И может быть, к лучшему, что все получилось с Ри так нелепо, потому что если бы случилось так, как замышлялось по сценарию, то это тоже был бы прямой эфир, и попробуй-ка потом вырезать это из жизни.

Но ведь мог же, наверное, мог же он написать этот роман, ведь он владел пером и уже знал про кого и уже понимал о чем. Чего-то ему не хватало — не то таланта, не то просто терпения. Не то в какой-то еще секрет он никак не мог проникнуть, хотя, казалось бы, что там: поверни ключик, и все. В общем, надо было мчаться домой, где в холодильнике стояло еще, кажется, полбутылки водки. А там и еще сбегать, деньги в кармане были.

Четверг, 27 июля, 11.00

Виктор Викторович сидел на скамейке в парке, живописно окружавшем корпуса больницы, и читал газету, когда на дорожке появились Старшина и Океанолог. Судья не обрадовался, но постарался придать своему лицу приветливое выражение, потому что эти люди ни в чем не были виноваты, вот разве что второму присяжному не стоило бы тут появляться.

— Здравствуйте, Виктор Викторович, как вы себя чувствуете? — спросил Старшина.

— Спасибо, поправляюсь, — сказал судья, и Старшине показалось, что он постарался сделать свой голос чуть более больным, чем это было на самом деле, жалостливым, — Хотел даже во вторник еще выписаться, а врач посмотрел через свою кишку мне в живот и говорит: рано. Еще недельку надо долежать. Медицина, братцы, приговор обжалованию не подлежит.

— Ну да, язва — штука такая, — согласился Океанолог, — Не залечишь до конца, она снова тут как тут. У нас у одного открылась в рейсе, ой беда, чуть до прободения не дошло. Его на вертолете даже снимали, но это еще при советской власти было, тогда и вертолеты еще летали, да и корабли нормально плавали…

— Ну а вы как? — спросил судья и посмотрел тоскливо, — Да вы садитесь.

Старшина подтолкнул Океанолога, чтобы тот сел, а сам остался стоять перед скамейкой, жестко опираясь на протез, потому что втроем на скамейке говорить им было бы неудобно.

— Да вот, видите, какое дело, — сказал он, — Вячеслава Евгеньевича привел с вами попрощаться. Он как раз в понедельник, как дело начинается, в Токио улетает, а оттуда на корабль и в рейс.

— Ой, что вы! — сказал судья, — Сколько же вас тогда останется?

— Двенадцать, — сказал Зябликов, — Только-только. Но уж остальные обещали все быть как штык.

— Все равно, двенадцать — это мало. Эх, кабы не язва, мы бы сейчас уже, может, и вердикт вынесли. Обвинительный, или оправдательный, или в одной части, допустим, такой, а в другой — такой, уж там бы как решили, так и решили. Важно, чтобы все было бы по-честному, и дело бы закончили. А теперь боюсь, и не удастся. Сколько еще слушать, а двенадцать — это уж край, там мало ли что…

68
{"b":"162707","o":1}