В то же время Ирина была вынуждена констатировать: в Черкасове не было ни грамма жеманства. Все, что он делал, было для него нормой, а вовсе не предназначалось для игры на публику. Просто это была его натура: слишком тщательно следить за собой, слишком тщательно готовить устные и письменные отчеты о проделанной работе, слишком тщательно облекать свои мысли в графические изображения. Все слишком тщательно, все слишком продуманно.
Во время этих производственных встреч Ирина старалась спрятать подальше свои негативные эмоции к посетителю и общалась с Черкасовым ровно, как и с любым другим сотрудником. Однако в душе испытывала неуют и полнейшую антипатию.
* * *
А в душе Ларочки Трегубович, внешне всегда такой спокойной и рассудительной, бушевал ураган страстей. Целыми днями она мило улыбалась своей подруге, а теперь еще и непосредственной начальнице, шелестела легким ветерком в вышестоящие уши море комплементов, всячески старалась угодить: «Ах, Ирочка, ты так замечательно выглядишь, ты такая умница – смотри, как у тебя все ладно получается, а красавица какая, да ты ж моя дорогая подруженька, да я за тебя в огонь и в воду полезу не мешкая!» И в глазах при этом светилась такая откровенность, такая преданность!
Все менялось, когда Ларочка закрывала за собою входную дверь квартиры, оставаясь в одиночестве. Правда, в полном понимании этого слова одной она не оставалась уже несколько лет: Софья Витальевна, перенесшая смолоду несколько неудачных беременностей, плюс многолетнее лечение гинекологических проблем, постарела очень рано и как-то даже вдруг, в одночасье. Уже в пятьдесят лет она вовсю охала и ахала, кряхтела, с трудом преодолевая преграды в виде лестниц, вскорости же и вовсе слегла. До туалета, правда, пока еще добиралась самостоятельно, но этот процесс давался ей все тяжелее, и Ларочка с ужасом ждала, что сил материнских на это скоро вовсе не останется, ведь и возраст уже довольно приличный – как ни крути, а семьдесят пять еще в прошлом году сравнялось. И тогда… Страшно подумать, что будет тогда.
Впрочем, материнское присутствие ее не тяготило. То есть ей, конечно, надоело обслуживать беспомощную старуху, но замечала дочь ее присутствие только тогда, когда мать просила о помощи. Все остальное время она просто не обращала на старушку внимания: ну, лежит там что-то на кровати, охает, ворочаясь с боку на бок. Дерево вон за окном тоже охает, поскребывая стекло старой развесистой веткой, так что ж, внимание на него обращать, вздрагивая каждый раз?
Ларочка разделась, привычно зашвырнув джинсы вместе со свитером на полку шкафа. Опять же привычно подумалось: хвала тебе, Леви Страус, за такое чудесное изобретение! Достаточно постирать раз в три месяца и один раз погладить, зато потом – красота – ни вешать, ни складывать не обязательно: хоть комком бросишь, никакого особого ущерба штанам не доставишь. Свитер – тоже штука удобная, а то придумали – пиджаки, блузки шелковые. Да они пробовали хоть раз эти блузки в порядок привести? То-то, небось, все услугами химчистки пользуются, а ей, Ларочке, такая услуга кусается. С ее-то секретарской зарплатой все самой делать приходится. Попробовала было походить на работу в костюмах да платьях, на такие жертвы пошла ради этого малолетнего красавчика Черкасова, а он, подонок, даже внимания на нее не обратил, ублюдок!
Это Ирка, сука такая, здорово в жизни устроилась – ни хрена ей делать не нужно, живи да радуйся. Машина утром приедет, заберет на работу, вечером вернет обратно в лучшем виде. Разве что по дороге остается забежать в супермаркет да набрать полуфабрикатов, дома сунуть в микроволновку – и ужин готов. И за матерью ухаживать не надо: она у нее, как бык, здоровая! Нет в мире справедливости, нету!!! А тут как лошадь загнанная – утром в забитом транспорте, вечером не легче. Да по магазинам пробегись, сообрази чего подешевле – чай, на секретарскую-то зарплату не слишком разгуляешься.
От привычных мыслей об отсутствии в мировом устройстве коммунистической справедливости захотелось выть в голос, однако, сцепив зубы, Ларочка лишь резким движением ноги зафутболила тапочек. Хотела попасть в стену, да он, мерзавец, отскочил и улетел глубоко под диван.
– А, чтоб тебя, твою мать! – заорала Ларочка благим матом и полезла за тапком.
Софья Витальевна заворочалась на кровати:
– Ларочка, деточка, не смей так выражаться, ты же не пьянь подзаборная, ты же у меня образованная, интеллигентная девочка.
– А не пошла бы ты подальше, старая хрычовка, – беззлобно, скорее по привычке, нежели от негодования, заявила интеллигентка, отряхивая слой пыли с острых коленок. Про себя подумала: пожалуй, пора заняться уборкой, а то пыль скоро в жгуты завьется.
Софья Витальевна обиженно поджала губки:
– Разве я тебя учила таким словам? Как тебе не стыдно, деточка…
– Да заткнись ты, воспитательница хренова, достала уже, – все еще беззлобно ответила Ларочка. Однако чувствовала – истерика на подходе, хорошо бы мать догадалась и умолкла в своей берлоге.
Не тут-то было – старушке устала от молчания и теперь, дождавшись, наконец, любимое дитятко с работы, возжелала общения:
– Какая же ты бессовестная, Лариса Трегубович! Слышал бы отец, как ты с матерью разговариваешь! И это после того, как я четырнадцать лет тебя рожала, как на руках носила, как грудью кормила. А ты?! Такая она, твоя благодарность, да? Бессовестная…
Дитятко не пришлось долго уговаривать, Лариса завелась с пол-пинка.
– А какого хрена ты меня рожала? Я тебя об этом просила? Ты не задумывалась, почему у тебя четырнадцать лет не получалось родить? Да потому, что тебе нельзя было иметь детей!!! И за что я тебе должна быть благодарна? Ты, гнида, в зеркало на себя смотрела, когда рожать меня надумала? Ты соображала, какого уродца в себе носишь? За что я тебя должна благодарить? За этот нос, за эту кожу? За уши лопоухие, за фигуру корявую? Это ты, ты во всем виновата! А теперь лежишь тут, раскорячилась, отдыхаешь от трудов праведных, обслуживай ее еще. Хорошо устроилась, не находишь? Зараза старая, сколько я могу за тобой ухаживать? Вставай давай, хватит на печи вылеживаться! Мне и без тебя хлопот хватает, я тружусь, как пчелка, это ты должна обо мне заботится, это ты должна меня кормить и обстирывать! Это ты – мать, а матери обязаны детям помогать. А ты, ты… Хрычовка, старая, противная хрычовка, ненавижу тебя! И заткнись, слышишь, заткнись, гадина, слышать тебя не могу!
Выплеснув все эмоции, накопившиеся со вчерашнего вечера, Ларочка расплакалась, как обиженное дитя. Нельзя сказать, что подобная сцена была чем-то из ряда вон выходящим в их доме. С тех пор, как Софья Витальевна слегла, такие сцены происходили с завидной регулярностью. Сначала это были единичные всплески негативных эмоций, но в последнее время истерики происходили практически каждый день. Сценарий был отработан до мелочей: сначала мать цеплялась к какому-нибудь слову, к сущей ерунде, иногда, впрочем, старушка возмущалась и по делу, Ларочка непременно огрызалась, даже не пытаясь сдержаться, крыла мать благим матом, после чего плакала, а старушка просила у обиженной дочери прощения. Сегодняшняя сцена полностью укладывалась в этот сценарий. Вот и сейчас, заметив слезы на лице дочери, Софья Витальевна, поджав обиженно губы, спрятала обиду глубоко внутрь – она понимала, как нелегко приходится дочери, и вообще, в ее нынешнем зависимом состоянии она должна быть благодарна дочери.
– Прости меня, детка, я погорячилась. Разве ж я виновата, что некрасивая? Меня такую мать родила, и мне родить хотелось. Да ты ж у меня совсем и не некрасивая, ты у меня очень даже миленькая. И носик вполне приличный, а горбинка ему только пикантности придает…
– Пошла ты со своей пикантностью, – уже спокойнее огрызнулась Ларочка.
Мать словно и не заметила реплики:
– Зато какие чудные у тебя волосики – тебя ж за одни волосы полюбить можно. И не расстраивайся, еще ничего не потеряно, и на твоей улице будет праздник – найдется твой принц заблудившийся, никуда он от тебя не денется…