Закончив играть, она сделала то, что саму ее по-настоящему поразило. Потом ей пришлось задумываться над тем, давно ли она собиралась так сделать, сама того не осознавая. Точно так же, как не разрешала себе вполне осознать, что Малькольм перестал говорить ей: «Я все время о тебе думаю».
Энджи сделала перерыв.
Изящным жестом она прижала коктейльную салфетку к губам, выскользнула из-за рояля и направилась к туалетам, рядом с которыми находился таксофон. Ей не хотелось беспокоить Джо, и она не попросила его передать ей сумочку.
– Дорогой, – тихонько сказала она Уолтеру, – у тебя мелочи не найдется?
Он вытянул ногу, залез в карман брюк и протянул ей монетки.
– Ты не просто конфетка, Энджи, ты – кондитерская! – произнес он заплетающимся языком.
Ладонь у него была влажная, даже монетки оказались влажными.
– Спасибо, милый, – поблагодарила она.
Энджи прошла к телефону и набрала номер Малькольма. Ни разу за все эти двадцать два года она ему домой не звонила, хотя давно запомнила номер его телефона. Двадцать два года, думала она, прислушиваясь к гудкам в трубке. Многие могли бы счесть это очень долгим сроком, но время представлялось Энджи таким же огромным и круглым, как небо, и пытаться понять его смысл было все равно что пытаться понять смысл музыки и Бога или почему океан так глубок. Энджи давно поняла, что не следует даже пытаться искать смысл в таких вещах, как это пытаются делать многие другие.
Малькольм взял трубку. И тут получилось очень любопытно: ей не понравился звук его голоса.
– Малькольм, – сказала она мягко, – я больше не смогу с тобой видеться. Мне ужасно жаль, но я больше не могу. – Молчание. Скорее всего, его жена там, с ним рядом. – Ну, пока тогда, – сказала Энджи.
Проходя мимо Уолтера, она сказала:
– Спасибо тебе, милый.
А он ответил:
– Всегда пожалуйста, Энджи.
Уолтер так опьянел, что голос у него стал совсем хриплым, лицо блестело.
Потом она заиграла ту песню, что просил Саймон, – «Мост над бурной водой». Но позволила себе взглянуть на него, только когда уже почти закончила ее играть. Он не ответил на ее улыбку, и Энджи вдруг с ног до головы пронзило жаром.
Она улыбнулась рождественской елке; цветные лампочки показались ей ужасающе яркими, и на какой-то миг она пришла в замешательство оттого, что люди так поступают с деревьями – разукрашивают их всей этой сверкающей дешевкой, а некоторые с нетерпением ждут этого весь год. А затем новая волна жара поднялась в ней при мысли о том, что всего через несколько недель елку разденут, снимут с крестовины, вынесут прочь и свалят на тротуар вместе с остатками серебристой мишуры, приставшей к веткам: Энджи представляла себе, как нелепо будет выглядеть на снегу это дерево, сваленное набок, с жалостно торчащим косо вверх тонким обрубленным стволом.
Она заиграла «Мы преодолеем…»[14], но кто-то из публики крикнул ей: «Эй, что-то больно серьезно, Энджи!» – тогда она заулыбалась еще веселее и заиграла какой-то регтайм. Глупость какая – сыграть «Мы преодолеем…». Сейчас она поняла: Саймон решит, что это глупо. «Ты так слащаво сентиментальна», – говорил он ей.
Но он говорил ей и другое. Когда он пригласил их с матерью на ланч в тот первый раз, он ей сказал: «Вы будто персонаж из замечательной волшебной сказки», а солнечные лучи ярко освещали их столик на палубе.
«Вы идеальная дочь», – сказал он ей, когда они уплывали на лодке, а мать махала им со скалистого берега рукой. «Энджела… У вас лицо ангела»[15], – были его слова, когда они ступили на берег острова Пакербраш. Потом он прислал ей одну белую розу.
Ах, она тогда была совсем девчонкой. В то лето она как-то вечером пришла в этот самый коктейль-холл с друзьями и тут увидела его – он играл «Возьми меня с собою на луну»[16]. Похоже было, что он весь светится крохотными яркими огоньками.
Правда, Саймон тогда был очень нервным, все его тело при движении как-то подергивалось, словно у куклы, которую дергают за веревочки. В его игре чувствовалась большая сила. Но ему недоставало – в глубине души Энджи понимала это уже тогда – ну… чувства недоставало. «Сыграй нам «Чувства»[17], – иногда просили его присутствующие. Но он никогда эту вещь не исполнял. «Слишком старомодно, – говорил он. – Сладкие слюни».
Он приехал к ним в город из Бостона всего на одно лето, но остался на два года. Когда он решил порвать с Энджи, он объяснил ей: «Получается, что я должен на свидания ходить к тебе и к твоей матери вместе. А меня от этого просто в дрожь бросает». Потом он написал ей. «Ты – невротик, – писал он. – Ты – травматичка».
Энджи не могла пользоваться педалью – под длинной черной юбкой у нее тряслась нога. Саймон был единственным, кому она призналась, что ее мать брала с мужчин деньги.
От барной стойки донесся взрыв смеха, и Энджи взглянула туда, но это всего лишь какой-то рыбак развлекал Джо своими россказнями. Уолтер Долтон нежно улыбнулся ей и повел глазами в сторону рыбака.
Мать Энджи связала им троим на Рождество три похожих голубых свитера. Когда мать вышла из комнаты, Саймон сказал: «Мы никогда не станем надевать их одновременно». Мать купила ему целую груду записей Бетховена. Когда Саймон уехал, она написала ему, попросив записи вернуть. Однако он их назад не прислал. Мать сказала: «Ну что ж, мы все-таки можем хотя бы голубые свитеры носить». И когда мать надевала голубой свитер, она требовала, чтобы и Энджи надевала свой. Однажды мать сообщила Энджи: «Знаешь, Саймона отчислили из музыкального колледжа. Теперь он стал юристом, недвижимостью в Бостоне занимается. Боб Бини на него в Бостоне натолкнулся». – «Ну и ладно», – сказала тогда Энджи.
В те дни она думала, что больше его не увидит. Потому что заметила, как тень зависти темным облаком прошла по его лицу, когда она рассказала ему (ох, она говорила ему буквально все – таким ребенком она тогда была, в той лачуге, где они жили с матерью), как – ей было всего пятнадцать лет! – какой-то человек из Чикаго услышал ее игру на соседской свадьбе. А у него была музыкальная школа, и он поговорил с матерью – целых два дня ее уговаривал. Энджи нужно учиться в этой школе. У нее будет стипендия, отдельная комната, бесплатное питание. «Нет, – ответила мать Энджи. – Она – мамочкина дорогая девочка». Но многие годы Энджи рисовала в своем воображении эту школу: белое просторное здание, где очень хорошие люди целый день играют на фортепиано. Добрые мужчины и женщины стали бы ее учить, она научилась бы читать ноты. Там все комнаты отапливались бы. И там не было бы этих звуков, что доносятся из маминой комнаты, – звуков, из-за которых всю ночь ей приходится затыкать уши, звуков, из-за которых она уходит из дому в церковь играть на фортепиано. Но нет, мама Энджи решила. Энджи – мамочкина дорогая девочка.
Энджи снова взглянула на Саймона. Он наблюдал за ней, откинувшись на спинку кресла. От него вовсе не шло к ней тепло, как это бывало всегда, стоило Генри Киттериджу войти в дверь ресторана, или вот как сейчас – от того места у барной стойки, где сидел Уолтер Долтон.
Зачем приехал Саймон, что хотел здесь увидеть? Она представила себе, как он пораньше уходит из своей адвокатской конторы и едет в темноте вдоль побережья. Может, он развелся, может, у него кризис? У мужчин часто случается кризис, когда им далеко за пятьдесят и они оглядываются назад, задаваясь вопросом, почему все сложилось так, как сложилось. И вот он – после скольких лет? – подумал (или не подумал) о ней, но все же по какой-то причине взял и приехал в Кросби, в штат Мэн. Он что, знал, что она будет здесь сегодня играть?
Уголком глаза она увидела, как он поднялся с места, и вот он уже облокотился на ее кабинетный рояль и смотрит прямо на нее. Оказывается, он потерял почти всю свою шевелюру.