Как думаете?
Инес! Принеси нам с гостем по кружке кипятка с медом.
Хенрик тоже очень любил мед с кипятком, и та его художница любила, он научил ее пить мед, у нее всегда был такой болезненный вид.
Как ее звали? Память у меня совсем никуда не годится…
Видите те перцы на стойке? Это она придумала. Однажды пришла в ненастный полдень, погода была особенно мерзкой, а она сияла как никогда. Видно, только что продала картину и предвкушала, как будет гулять по всему Монмартру. Вошла и говорит: «Грустные вы какие-то. И к чему унывать?» Сказала и выскочила за дверь. Через минуту вернулась с сумкой, полной красных сочных перцев, выложила их в корзинку для хлеба и поставила точно на то место. С той поры корзинка там и стоит. Иногда я кладу в нее красные яблоки, а иногда просто красные цветы, но такие, алые. Гляньте, как эти перцы хорошо смотрятся. Кругом все деревянное, и за окном деревья, поэтому здесь всегда немного темновато; конечно, кое-что блестит — зеркало, кофеварка, стекла, но и в них отражается дерево, зелень, а красная корзина согревает зал. Вот и художница была такой же, согревала всех вокруг себя, а сама сгорала. Бывают такие люди. Эдит Пиаф, к примеру, или мсье Петри, пока не зачах, будто тот плющ, и не умер. Потом художница уехала в Америку и, кажется, даже писем не писала, Хенрик бы мне сказал. Когда он умер, я подумала, не найти ли ее, не сообщить ли о его смерти, но я понятия не имела, где ее искать, ведь я даже не знала ее адреса. Сейчас ее уже, наверное, на свете нет, мы ведь с ней были ровесницы, а она всегда так плохо выглядела и много пила, курила, я же никогда не курила. Только Хенрик баловался трубкой…
Мсье Петри был очень веселым человеком и таким умным, хотя никаких институтов не кончал, но он всегда много читал и любил играть с моим Хенриком в шахматы и заодно беседовать. Петри почти всегда проигрывал, а если выигрывал, то, сдается мне, Хенрик нарочно ему поддавался или по какой-то причине становился рассеянным. Они любили играть друг с другом, хотя, по правде сказать, они больше беседовали, а шахматы просто стояли между ними; бывало, за весь вечер ни одной фигуры не передвинут. Когда разговаривали о политике, то начинали ужасно громко кричать, так громко, что кое-кто из гостей, рассердившись, уходил из кафе, но когда разговор шел о женщинах, они принимались шушукаться, изредка кто-нибудь из них разражался смехом, и оба так странно на меня поглядывали. В ту пору мсье Петри был любимцем женщин. Невзрачный и невысокий, он всегда умел блеснуть, очаровать, хотя по сути не был заправским соблазнителем. Мишель, кстати, добывает девушек ворожбой. Есть у него одна знакомая на улице Марэ, которая гадает на картах. Он с ней сговорится, потом посылает к ней девушек. Она им нагадает счастье с блондином, а он и есть светловолосый с голубыми глазами и ездит на красивой красной машине, вот гадалка и талдычит про счастливую любовь, блондина и красную машину, и стоит девушке это услышать, она уже во власти Мишеля. Разве придет девчонке в голову, что гадалка способна обманывать? В придачу ворожея эта столько туману напустит, что те девушки опять к ней приходят, когда он их бросит, иначе бы они ни за что к гадалке не пошли. Надо признать, Мишель — не подарок, но иногда он бывает очень тонким и вдумчивым. Я могу болтать с ним целый вечер, хотя ему лишь двадцать с хвостиком, а я уже старуха и всякого в жизни навидалась. Похоже, к старости я стала ужасной болтушкой, но ведь скоро помирать, и ничего-то после меня не останется, только те рассказы в голове Мишеля, ну и, может, в вашей голове.
Сама не знаю, зачем я вам все это говорю.
Вкусный мед? Пейте, пейте.
У мсье Петри вроде и не было других приятелей, кроме Хенрика. Но однажды он влюбился в девушку, которая тоже сюда захаживала, и они поженились и родили двух прелестных дочек. Долго я ее потом не видела, потому что она работала и нянчилась с девочками. Петри иногда забегал сыграть в шахматы с Хенриком, но все уже было по-другому: он вечно торопился; стоило ему сесть за стол, как она уже звонила, его требовала. Остались у Петри только дом да Хенрик, а обо всем прежнем пришлось забыть, о том, как вместе с нами развлекался в кабаре, как мы ездили за город или катались на лодке под парусом. Даже в кино не удавалось его зазвать.
Иногда думается мне, что, наверное, оттого мы с Хенриком были такими счастливыми, что я не могла иметь детей. Он был волен делать что хочет, а я могла ему всюду сопутствовать, ведь мне не нужно было все время заниматься домом, сначала стирать пеленки, потом провожать детей в школу, приглядывать за ними, чтобы толковыми росли. Это ведь большое искусство — растить детей и одновременно умудряться жить своей жизнью, не отказываясь от всякого разного. По-моему, не многие так умеют, почти никто, вот и они не справились, хотя, возможно, пытались; про нее не скажу, я ее мало знала, но он бы еще погулял или по крайней мере сделал бы что-нибудь лично для себя, но он смирился; его хватало только на то, чтобы от случая к случаю забегать к Хенрику. Конечно, дети — самое главное в жизни женщины, но с мужчинами не всегда так. Мужчины, они разные, одни любят заботиться о детях, стирать пеленки, варить кашу, гулять с коляской, и порой у них даже получается лучше, чем у жены; ничего иного они в жизни не ищут, ничего иного не желают, они нашли свое счастье. Но бывают и другие. Эти в один прекрасный день садятся на корабль и отплывают открывать новые земли или запрутся в лаборатории и давай искать что-то важное, а еще бывают такие, кто всегда в пути. Этим мужчинам, когда они обзаведутся детьми, семьей, постоянно приходится разрываться, вся их жизнь — один большой бесконечный выбор, они все время пренебрегают чем-то любимым ради другого, тоже любимого, и каждый день их мучает совесть.
Я страшно горевала, что не могу родить, особенно когда принимала разные таблетки — сама не своя была, ведь я старела на глазах и борода начала пробиваться, выщипывать приходилось. Мы могли бы взять ребенка, но в конце концов смирились с тем, что будем жить иначе; и потом, это ведь не одно и то же, я всегда хотела ребенка от Хенрика — частицу моего необыкновенного мужчины, каким-то чудом проявившуюся в моем мальчонке или девчушке. Утеха на старости лет и память: жесты, как у отца, взгляд — словом, наследник, настоящий, а не приемный. Теперь жалею, теперь понимаю, что дети — это нечто большее, есть в них кое-что, чего мне теперь сильно не хватает: они будут жить дольше, еще много лет после того, как мы уйдем. Обо мне некому помнить. Почтенный Хайм даже старше меня и, наверное, умрет раньше, Тереза тоже уже очень старая. Приходят сюда разные молодые люди, но у них нет повода помнить обо мне, ведь я для них ничего не сделала, самое большее — подала кофе с рогаликом. Не знаю, зачем человеку надо, чтобы о нем кто-нибудь помнил, разве это не глупо, но так уж повелось, хочешь не хочешь, и чем ближе смерть, чем чаще мы об этом думаем. Я никогда не плакала, с тех пор как вышла из лагеря, но иногда становится так грустно, оттого что исчезну я из этой жизни, как урна с тротуара, и никто, ни один человек не ощутит утраты. А если даже и ощутит, то ненадолго.
Но я не могла иметь детей, и тут уж ничего не поделаешь, внутри у меня ничего нет, чтобы рожать. Бывало, встану перед зеркалом и думаю: на что мне это тело, груди, длинные волосы, зачем все это? Жить не хотелось, особенно когда Хенрик целовал меня, ласкал, а во мне ни отзвука, глухая тишина.
Только раз я почувствовала себя так, будто внутри у меня все целехонько, — той ночью, когда танцевала с Иоганной, мадам Греффер, на столе. Я вам об этом уже рассказывала. Вокруг полно мужчин, а мы красивые, и на дворе шестидесятые годы, а тогда многое дозволялось, даже то, что теперь считается непристойным. Мы танцевали, ночь была абсолютно пьяная, и все развлекались на полную катушку, стояли вокруг нас, хлопали, и Хенрик радовался, ведь одна из нас была его женой, другая любовницей, и обе всем нравились. Потом я сбросила шаль, а Иоганна, мадам Греффер, сбросила жакет, и выглядело это так, будто мы раздеваемся. Один человек, я хорошо его запомнила, потому что у него всегда были такие печальные глаза и лишь в тот вечер он смеялся и веселился, и вот тот человек открыл шампанское и давай нас им поливать, как автогонщиков на пьедестале, тряс бутылкой и хохотал, а шампанское брызгало на нас, и тут же кто-то еще откупорил бутылку, и еще кто-то, и мы были уже совсем мокрые, и все у нас просвечивало, у Иоанны сквозь блузку, у меня сквозь платье, ведь тогда девушки не носили лифчиков, это же был конец шестидесятых. В общем, все смеялись, забавлялись, и Хенрик вместе со всеми, в таких случаях он никогда особо не ревновал, ему было приятно, что я нравилась другим мужчинам, очень приятно, у меня ведь и вправду была красивая грудь; когда я, выйдя из лагеря, отъелась, грудь у меня вдруг стала совершенно такой же, как у девушек с цветных газетных фото, такой, какой должна быть, большой, упругой, да только бесполезной. И вот тогда, на столе, я испытала нечто такое, чего не испытывала еще никогда, ведь в лагерь я попала почти ребенком, а потом мне все оттуда вырезали, но я поняла, что происходит: в тот миг я почувствовала себя настоящей женщиной. Я была уже совсем пьяная и очень счастливая, забыла обо всем на свете и вдруг обхватила себя руками, вот так, и стянула платье, осталась перед ними в одних трусиках. И тут все замолчали, только музыка продолжала играть да я все танцевала, но Иоганна, мадам Греффер, остановилась, и никто не хлопал, все начали медленно расходиться, делая вид, будто меня там и нет, на столе. А Хенрик снял пиджак и подал мне на вытянутой руке, он долго так стоял, пока я наконец не сообразила, что хватила через край, забыла о слишком многом, тогда я взяла у него пиджак, набросила на плечи и села, молча.