Дома я храню старый альбом; знай я, что встречу сегодня вас, непременно прихватила бы его с собой. Жаль. Давно уж я его не открывала, не доставала из нижнего ящика комода. Если бы я разглядывала те снимки каждый день, то жила бы только воспоминаниями и точно умом тронулась, как мадам Греффер, либо этот альбом надоел бы мне до чертиков и не осталось бы у меня никаких радостей. Вынимаю я его лишь изредка, и всегда в какой-нибудь особенный день, страницы переворачиваю медленно и над каждым снимком задерживаюсь на несколько минут, припоминаю все, что тогда происходило, что и кто тогда делал, и такой вечер для меня — будто самый великий праздник, как для католика Сочельник перед Рождеством Христовым. У евреев много разных праздников, но Рождества Господня нет, и они об этом наверняка жалеют, потому что это такой прекрасный день, хотя для некоторых он — лишь безумная гонка по магазинам и фальшивая глазурь, от которой все становится клейким. Пусть так, но это все равно необычная пора, словно все люди, добрые и злые, договорились, что в эти два-три дня они будут хорошими, исполненными благодати, смирения и радости. В эти дни люди находят в себе смелость протянуть руку какому-нибудь человеку, на которого в иное время они и не взглянули бы, и сдается мне, что даже самые плохие делают это от всего сердца, ведь каждый человек хотя бы иногда хочет быть хорошим, но некоторые окружают себя этакой ледяной стеной и стесняются посочувствовать другому, пожалеть, подать милостыню, они предпочитают замкнуться в себе, ворчать и высокомерничать, и в Рождество Господне, празднуя вместе со всеми, соблюдая все традиции, они продолжают брюзжать, а порою вполголоса злословят, но в глубине души радуются тому, что раз в году им предоставляется повод хоть чуть-чуть вылезти из-за своей стены, из своей черствости.
И вот, выбрав время, — но не чаще одного раза в три-четыре месяца — я сажусь за мой альбом, обычно вечером, когда стемнеет, в тишине и покое, когда на улице умолкнет шум и гвалт, и медленно переворачиваю станицу за страницей, поглаживаю пальцами снимки и вспоминаю. Все эти фотографии выглядят так, будто их вырезали из старых газет, они кажутся ненастоящими, особенно самые старые. Почти на всех друзья, которых я давно не видела, многие уже, наверное, умерли, а другие просто заняты своими делами или уехали куда-нибудь далеко. Сижу и вспоминаю всякие разные дни и минуты и что тогда случилось, а иногда выдумываю то, что могло бы случиться. Когда вижу на снимке незнакомое лицо, стараюсь снабдить этого человека какой-нибудь историей или делаю его участником байки, которую услышала здесь, в кафе, сочиняю ему жизнь, которую он не прожил, и вдруг этот человек становится настоящим и очень даже знакомым. Некоторых я снабдила прекрасной жизнью, других отчаянием и печалью, страшными минутами, которых в общем-то никому бы не пожелала, только знаю, что жил на свете человек, с которым подобная история произошла, потому что другой, кто знал этого первого, рассказал мне о нем здесь, сидя за столиком. Грустных историй, уж не знаю почему, больше, чем веселых; люди, похоже, любят делиться своими печалями, а поделиться радостью стыдятся. Когда они несчастны, то приходят сюда и готовы любому открыться и ждут, что их пожалеют, утешат, протянут руку. Некоторые приходят сюда и после того, как все утряслось и жизнь переменилась к лучшему, и отдают долг, выплачивают его, утешая других, хлопая их по плечу, но тогда они редко говорят о себе, будто стесняются своего счастья. Если муж плохо относится к жене, ни в грош ее не ставит, бьет или изводит, то она рассказывает об этом кому ни попадя, ничуть не стыдясь; видно, потребность в сочувствии, добром слове сильнее стыда. Да вы сами припомните, сколько женщин со всей откровенностью поведали вам о том, как мужья их бьют, или разлюбили, или изменяют, а часто ли вы слыхали о веселых приключениях, о нежности и баловстве в ночи? Об этом не говорят. Люди не любят делиться такими историями.
Но я опять отвлеклась…
Вообще-то я здесь не кофе торгую. На самом деле я покупаю и продаю истории. Одни любят рассказывать, другие любят послушать, а я всегда тут, рядом. Их разговоры, разбавленные вином, такие текучие, им легко придать форму, как тесту для рогаликов, и если их умело пересказать, они будто становятся пышными и хрустящими. Иногда попадаются байки, которые сами по себе и не любопытны, и не поучительны, но если соединить их, получается красивая и умная история, и все, кто ее слушает, умолкают, задумываются, вот как вы сейчас. Вы ни единого слова не проронили, одна я говорю да говорю, сидим тут с полудня, уже стемнело, а вы только слушаете.
Как думаете, сколько из тех историй, что вы сегодня услыхали, настоящие, случившиеся на самом деле, а сколько принесли сюда разные люди и продали мне за чашку кофе или бутылку вина?
Что вы так странно смотрите?
Жизнь, вся целиком, слеплена из историй. Когда мы их слушаем, они кажутся то страшными, то чудесными, мы завидуем или радуемся про себя, что с нами такого не случилось. Разве так уж важно, кто пережил все это, разве важно, где правда, а где вымысел? Если честно, я иногда уже и сама не разберу. Всю жизнь собираю чужие истории, записываю в тетрадку и складываю вместе с моими, и теперь уже они все перемешались, и в результате я не помню, какая кому принадлежит, которая правдивая, а которая выдуманная, я уже очень старая, память подводит. Некоторые истории я потеряла, другие пришлось заново переписывать, но я до сих пор умею их красиво рассказать, и молодой Мишель порою сидит тут весь вечер и слушает меня. Я вам не скажу, и не просите, что тут правда, а что нет, что мне приснилось, о чем я только слышала, а что пережила на самом деле. Я и так вам доверила тайну, о которой никто не знает, сама не понимаю почему, может, потому, что у вас такой добрый взгляд. У меня тоже добрый взгляд, оттого мне все и верят и приходят сюда постоянно, вы же все равно завтра или через неделю вернетесь в Польшу, так почему бы не посвятить вас в тайну.
Хенрик всегда говорил…
Ладно, а может, и не было никакого Хенрика, просто потому что быть не могло? Уж не выдумала ли я его? Как считаете, легко найти такого мужчину? Может, и выдумала, слепила его из разных историй, и больше всего взяла из рассказов мадам Греффер, с которой я знакома вовсе не с давних пор, а лишь года два, но однажды, когда у нее настроение было получше, она рассказала мне, что в молодости была художницей и у нее водились денежки и красивый автомобиль; те перцы на барную стойку она поставила, но не много лет назад, а лишь вчера, и вот они теперь стоят и вправду выглядят очень симпатично. Мадам Греффер вроде была графиней или что-то в этом роде, но ее отец все потерял, отобрали после войны, потому что он был фашистом, крупным чиновником, и на его совести много людей, ведь в той войне больше других виноваты именно чиновники, это они заполняли бумаги, вписывали в бланки номера вагонов, набитых людьми, вносили цифры — тысячи и тысячи тел, сожженных в печах, тысячи и тысячи казней, и хотя не они стреляли, хотя не они меня били, но без них та машина не работала бы; и ведь не дрогнула у них рука, они жили в собственных домах с очаровательными женами, с кучей детей и каждый день с утра уходили на работу, открывали ящики, вынимали очередные бланки и заполняли графы, аккуратно, число под числом, фамилию под фамилией, так что набралось этих граф миллионы. В воскресенье они шли в церковь, а когда закончилась война, то начали говорить, что не понимали, что делают, или подчинялись приказу из страха, кое-кто и сейчас так говорит, но я им попросту не верю…
Ох, не о том я хотела сказать.
Отец мадам Греффер остаток жизни просидел в тюрьме. Она сбежала из Австрии в Париж, когда была еще очень молодой, тут начала рисовать и, кажется, преуспевала, но ничего у нее не осталось, потому что она все пропила, прогуляла, и вроде был у нее мужчина, не такой, как Хенрик, но очень похожий. Он давно умер, не знаю уж, как и отчего, но знаю, что с той поры она уже не рисует, только шатается по округе со своими собаками; выходит, она и впрямь его сильно любила. И это тоже красивая история, но, согласитесь, история о Хенрике красивее. Приятно ведь поверить на пару часов, что такое случается, что такие люди иногда где-то родятся, и вы сидите тут, заслушавшись, и спрашиваете себя: а ваша девушка или жена, будет ли она когда-нибудь рассказывать о вас так, как я о Хенрике? Слушаете меня, а в голове вертится вопрос: заслужили ли вы такую любовь и будете ли вы в глазах своей жены или девушки тем, чем Хенрик был для меня, а она в ваших глазах тем, чем я была для Хенрика? Все уже смешалось в памяти, быль и небыль, и видится будто издалека, иногда мне кажется, я его выдумала, а иногда, что он существовал взаправду. Так хорошо помню его самолет и паруса, его запах, его теплые ладони…