Целует тебя твоя мать Евдокия Малешкина».
Письмо Саню и немного тронуло, и немножко рассердило. и немножко насмешило.
С волнением Саня развернул письмо москвички Лобовой К.
«Здравствуй, боевой далекий, незнакомый друг Шура. Номер вашей полевой почты дала мне Лидка Муравьева, которой вы выслали денежный аттестат. Она мне сказала, что вы ей не нравитесь и она все порывает с вами. Я с Лидкой навсегда разругалась. Какая она дрянь? Я знаю, Шура, что вы Лидку очень любите. Она мне ваши письма показывала и насмехалась. Не переживайте, Лидка мизинца вашего не стоит. Если хотите, я с радостью буду с вами переписываться, а может быть, после войны и встретимся. Я буду вас, Шура, ждать. Аттестатов мне никаких не надо, я не Лидка Муравьева и сама неплохо зарабатываю на электроламповом заводе. Живу с мамой, папа погиб еще в сорок первом году. Если „да“, то я вышлю свое фото.
С дружеским приветом Катя».
Сапя прочитал еще раз и поморщился. Письмо показалось ему уж слишком простым и тусклым. Он хотел разорвать его на клочки и развеять по ветру, но раздумал.
– Ладно, присылай. Посмотрим, что ты за штука, – сказал Саня.
– Ты это о чем, лейтенант? – спросил Домешек.
– Да так… – Он замялся. – Одна чудачка письмо прислала. Хочет познакомиться.
Домешек ухмыльнулся и почесал затылок.
– А ты, говорят, уже с одной познакомился? – спросил ефрейтор и, прищурясь, посмотрел на командира.
Саня не ответил.
Полк выскочил на широкое квадратное поле с рыжими скирдами соломы и остановился. Поле с трех сторон замыкал лес, впереди возвышалась невысокая плоская гора с очень ровным отлогим скатом. На ней виднелись крыши хат и церковь с двумя тонкими высокими колокольнями. У подошвы горы, да и по склону, чернели танки, издали похожие на мух.
– Наши? – спросил Саня.
– Кажется, – неуверенно ответил наводчик.
– А чего они стоят? Где бинокль?
Наводчик слазил в машину за биноклем.
– Точно, наши, тридцатьчетверки, – бормотал он, подгоняя по глазам окуляры, и вдруг резко сунул бинокль командиру. – Смотри!
Саня поднес к глазам бинокль и долго не мог оторваться. Кроме закопченных корпусов, он увидел на снегу три грязных пятна, башню, похожую на каску, торчащий из снега казенник пушки и еще… Он долго всматривался в темный предмет и наконец догадался, что это каток.
– Трех в клочья разнесло, – сказал он.
– Двенадцать штук – как корова языком слизала. Это их «фердинанды» расстреляли, – заверил ефрейтор Бянкин.
– Чего остановились? – спросил, вылезая из машины, Щербак.
– Танки горелые.
– Чьи?
– Наши.
Щербак взял бинокль и стал смотреть.
– Подпустил поближе, а потом в упор…
Возражать Щербаку не стали. Какое теперь имело значение, как умудрились немцы сразу столько расколошматить танков. Каждый невольно думал о себе. Домешек думал, сколько погибло наводчиков, Щербак – механиков-водителей. Примерно о том же думали и командир с ефрейтором. Молчание прервал Малешкин:
– Утром мне комбат сказал, что где-то здесь погорел батальон Пятьдесят первой бригады. Может, он?
Домешек, великолепно знавший численность танковых подразделений, решительно отверг это предположение. Ему возразил заряжающий:
– А почему бы и не он? Был недоукомплектован или машины раньше погорели. Другой только считается батальоном, а в нем всего три машины.
Доводы были слишком логичны, чтобы возражать. И спор у заряжающего с наводчиком так и не вспыхнул.
– А чего остановились-то? – неизвестно к кому обращаясь, спросил водитель.
– А куда ехать?
– Не зная броду…
– Соваться, как эти сунулись?
– Странно: едем, едем – и ни одного выстрела.
– Это хуже всего. Когда стреляют, на душе спокойнее.
– Ни хрена мы сегодня не доедем до этой Кодни.
– Солнце уже на ели, а мы ничего не ели.
Колонна задымила. Щербак с грохотом свалился на днище машины. Самоходки, проскочив поле, полезли на гору. Саня не спускал глаз с темных железных коробок. Две из них потихоньку еще коптили: пахло резиной и жареным хлебом. Заряжающий, схватив за рукав командира, повернул его влево. Саня увидел тридцатьчетверку с обгоревшим танкистом. Малешкину показалось, что на башне сидит веселый негр и, запрокинув назад голову, заразительно хохочет, а чтобы не упасть от смеха, держится за крышку люка.
– А это? – ефрейтор повернул Саню направо. У дороги, зарывшись головами в снег, лежали рядышком офицер с солдатом.
– Их, наверное, пулемет срезал, – сказал наводчик.
Самоходки вскарабкались на гору. Саня оглянулся назад. Поле затянуло снежной пылью и дымом… Сквозь дым и пыль тускло и холодно смотрело плоское оранжевое солнце.
В селе опять остановились. Самоходчики соскочили с машин, потоптались около них и стали разбегаться по хатам.
Санин экипаж во главе с командиром бросился к большому, обшитому тесом дому с резными наличниками и высоким забором. Калитка забора была закрыта. Щербак перекинул через нее свою длинную руку и отодвинул защелку. По тропинке шли степенно, у крыльца остановились, переглянулись, почистили о скребок подошвы, робко поднялись по намытым ступенькам, осторожно открыли дверь. Просторные сени были на редкость чистые, и пахло в них медом и свечками. Домешек наклонился над Саней и прошептал в ухо:
– Наверное, здесь поп живет.
В комнаты вели две двери. Подергали одну – не открывалась. Дверь в конце коридора распахнулась легко и бесшумно. Прежде чем войти, стащили шапки, а уж потом несмело переступили порог.
Саня, как командир, вошел первым и приветствовал:
– Здоровеньки булы!
Со скамейки у окна, как тень, поднялась высокая женщина. Черная одежда висела на ней, как на палке. Она поднялась, поклонилась, опять села, не спуская с Сани сухих, колючих глаз. От ее цепкого взгляда Малешкину стало не по себе.
– Когда немцы ушли из села? – спросил Саня.
Мумия опять встала, опять поклонилась и опять села. Саня оторопел. Но тут из горницы вышла девица в яркой оранжевой юбке и легкой голубой кофточке с белыми пуговицами. Она прислонилась к косяку двери и посмотрела на Саню не то насмешливо, не то удивленно. «Ну и шикарна!» – с восхищением подумал Саня. Девица, видимо, заметила, что офицер покраснел и потупился. Она самодовольно улыбнулась и как бы между прочим сказала:
– Наша бабушка глухая. А немцы ушли вчера вечером.
– Вчера здесь был бой? – спросил Домешек.
– Был… – и, помолчав, добавила. – Мы сидели в погребе.
Девица опять уставилась на Саню, на его кирзовые огромные сапоги, на погоны, смятые в гармошку, с одинокой тусклой звездочкой, и подавила улыбку. Саня люто возненавидел дивчину. Ее зеленые глаза показались ему злыми, а высокий лоб до противности умным.
Его экипаж тоже хмуро смотрел на девицу.
– А попить-то у вас можно? – спросил Щербак.
– А почему нельзя? – Девица прошла к посуднице, взяла кружку, зацепила в ведре воду и подала Щербаку. Когда он брал кружку, у него тряслись руки. Разве он в слово «попить» вкладывал прямое значение! Ему совершенно не хотелось пить, так же как не хотелось и Домешеку с ефрейтором.
– А вы, товарищ офицер, будете? – спросила девица.
Саня взял кружку и тоже выпил ее до дна. Ему действительно хотелось пить. От обиды и возмущения у него все горело внутри.
Санин экипаж постоял еще минутку и, видя, что на этом гостеприимство закончилось, не прощаясь вышел. В сенях нарочно топали сапогами, а Щербак так хлопнул дверью, что оцинкованный таз сорвался с гвоздя и с грохотом покатился по полу.
Садовую калитку Щербак открыл ногой, да так, что она едва удержалась на петлях.
– Это уж ни к чему, – заметил Бянкин.
– Что «ни к чему»? – набросился на него Щербак. – Этих немецких шкур надо вверх ногами вешать.
– Почему же они немецкие шкуры? – удивился ефрейтор.
– Да по всему. Солдата-освободителя не накормить? Были бы бедные. А то какой дом, обстановка, шкаф, диван, медом пахнет, картошкой с мясом. У, гады! – И Щербак погрозил дому кулаком.