Это не означает, подчёркивал Троцкий, что вероломство и предательство допустимы и оправданы, если они ведут к «цели». Сам выбор средств зависит от характера цели. «Если целью является освобождение человечества, то ложь, подлог и измена никак не могут быть целесообразными средствами. Эпикурейцев противники их обвиняли в том, что, „проповедуя счастье“, они спускаются к идеалу свиньи, на что эпикурейцы не без основания отвечали, что их противники понимают счастье… по-свински» [914].
Нельзя не отметить, что через несколько десятилетий именно эта проблема — неразрывная связь цели и средств, предполагающая нравственную обоснованность прежде всего цели,— рассматривалась как центральная в наиболее фундаментальных советских работах по этике. Один из ведущих специалистов в этой области О. Г. Дробницкий подчёркивал, что даже категорический императив Канта не универсален, поскольку «из чисто формального принципа невозможно вывести никакого конкретного нравственного содержания… С его помощью ещё нельзя совершить выбор… Способность человека представить свою максиму (т. е. свою цель и выбранные средства.— В. Р.) в качестве всеобщей не исключает морального произвола» [915]. Поэтому не «общечеловеческие ценности» и не «моральное чувство», а рациональное моральное обоснование своих целей является ядром нравственности человека и общества. Как справедливо отмечал Жан-Поль Сартр, когда человек выбирает поступок или принцип действия, то он выбирает вместе с собой всё человечество, каким оно должно быть [916]. Если согласиться с этим, то нужно признать, что политический (т. е. классовый) выбор — это фундаментальный элемент нравственной позиции не только общества, но и каждого человека.
Вопросы соотношения цели и средств в революционной практике широко освещались в партийной публицистике 20-х годов. Эта проблема стояла, например, в центре статьи старого большевика Лепешинского, в которой автор отвечал на вопрос, часто поднимавшийся в те годы на партийных и комсомольских собраниях: «Как вы смотрите на иезуитскую мораль: цель оправдывает средства?» «С точки зрения класса иначе и быть не может, как только приспособление всяческих средств к достижению целей, которые ставит себе класс,— писал Лепешинский.— Весь секрет только в том, чтобы правильно распознать это средство. Если средство только по-видимому ведёт к цели, а на самом деле отдаляет от неё, то средство плохое, и если оно при этом может стать предметом моральной оценки, то смело можете назвать его безнравственным». К таким средствам Лепешинский относил в первую очередь массовые расправы, продиктованные слепым чувством мести и не различающие виноватых и невиновных.
Неразрывность критериев политической целесообразности и нравственной допустимости лежала и в основе ответа Лепешинского на более конкретный вопрос: «Как вы смотрите на пытки? Оправдает ли их коммунистическая совесть, если к ним станет прибегать какая-нибудь чека?» «Отвечаю не обинуясь,— писал Лепешинский.— Пытки принадлежат к числу самых нецелесообразных способов раскрытия заговоров, преступлений или военных секретов. Даже царские генералы или штабы не прибегали к пыткам шпионов и уж во всяком случае не по человеколюбию. Поэтому никакими соображениями такого рода методы не могут быть оправданы — ни с точки зрения интересов классовой борьбы, хотя бы и очень острой, ни с точки зрения обычной житейской морали». Тот же подход к проблеме цели и средств в революции определял характер ответа Лепешинского на вопрос: «Имеет ли коммунист нравственное право хлопотать за человека, сидящего в Москве на Лубянке?» «Ну, конечно, имеет право и даже должен,— писал Лепешинский,— если уверен, что его вмешательство в область компетенции „Лубянки“ не только не воспрепятствует борьбе коммунистов с их классовыми врагами, а даже поспособствует исправить допущенную ошибку или устранить ненужную, бесцельную жестокость».
Лепешинский подчёркивал, что к нормам большевистской этики относятся великодушие и гуманность. «Где соображения простой человечности… не вступают в противоречие с интересами классовой борьбы пролетариата, там эта „человечность“ не просто „допускается“ этикой пролетариата, но и входит в неё в качестве составной её части,— писал он.— Пролетариат, например, не отказывается, в случае надобности, убить классового врага, но он великодушен (и возводит это великодушие в этический принцип) к врагу побеждённому и обезвреженному» [917].
Разделяя такого рода взгляды, Троцкий рассматривал проблему цели и средств в широком философском контексте. «Если мы захотим взять господ обличителей всерьёз,— писал он,— то должны будем прежде всего спросить их, каковы же их собственные принципы морали… Допустим, в самом деле, что ни личная, ни социальная цели не могут оправдать средства. Тогда нужно, очевидно, искать других критериев, вне исторического общества и тех целей, которые выдвигаются его развитием. Где же? Если не на земле, то на небесах… Без бога теория вечной морали никак обойтись не может».
Рассматривая взгляды тех философов, которые пытались обосновать вечные принципы морали без апелляции к религии, Троцкий подчёркивал, что их рассуждения неизбежно вели «к признанию особой субстанции, „морального чувства“, „совести“ как некого абсолюта, который является ни чем иным, как философско-трусливым псевдонимом бога» [918].
Социальная необходимость в выработке «надклассовой морали» возникает потому, что режим, устанавливающий и охраняющий привилегии для меньшинства населения, «не мог бы держаться и недели на одном насилии. Он нуждается в цементе морали. Выработка этого цемента составляет профессию мелкобуржуазных теоретиков и моралистов» [919].
В этой связи Троцкий напоминал, что в конце XIX века возникла целая школа философов, которая стремилась дополнить «ограниченный» классовый подход Маркса самодовлеющим, т. е. надклассовым нравственным принципом. Начав с Канта и его категорического императива, все эти теоретики и общественные деятели кончили тем, что превратились в ярых антикоммунистов и защитников религии. «Струве ныне — отставной министр крымского барона Врангеля и верный сын церкви; Булгаков — православный священник; Бердяев истолковывает на разных языках апокалипсис. Столь неожиданная, на первый взгляд, метаморфоза объясняется отнюдь не „славянской душой“ — у Струве немецкая душа — а размахом социальной борьбы в России. Основная тенденция этой метаморфозы, по существу, интернациональна».
Авторы, укорявшие большевиков в следовании принципу «цель оправдывает средства», обычно называли этот принцип иезуитским, поскольку он был впервые выдвинут в эпоху реформации, когда социальная борьба выступала в теологической форме — в виде борьбы между иезуитами и приверженцами других религиозных учений. «Такая внутренне противоречивая и психологически немыслимая доктрина,— писал Троцкий,— была злонамеренно приписана иезуитам их протестантскими, а отчасти католическими противниками, которые не стеснялись в средствах для достижения своей цели». В действительности же иезуитские теологи, ставившие, подобно теологам других школ, вопрос о личной ответственности, учили, что само по себе средство индифферентно в моральном смысле и что его моральное оправдание или осуждение вытекает из той цели, которой оно служит. «Так, выстрел сам по себе безразличен, выстрел в бешеную собаку, угрожающую ребёнку,— благо; выстрел с целью насилия и убийства — преступление. Ничего другого, кроме этих общих мест, богословы ордена не хотели сказать».
В соответствии с характером и интересами тех классов, на которые они опирались, иезуиты представляли реакцию, а протестанты — прогресс. Однако ограниченность этого прогресса находила отражение и в протестантской морали. «Так, „очищенное“ ими учение Христа вовсе не мешало городскому буржуа Лютеру призывать к истреблению восставших крестьян, как бешеных собак» [920].
Переходя к анализу диалектической взаимосвязи целей и средств, Троцкий подчёркивал, что марксизму чуждо их дуалистическое толкование. В практической жизни и в историческом движении цель и средства непрерывно меняются местами. Ближайшая цель становится средством для достижения более отдалённой цели.