– Расскажи мне об этом, милый.
Я объяснил ей, что не могу понять, безумно ли то, чему нас учит Толстяк. Чем больше я смотрю вокруг, тем больше смысла вижу в том, что он говорит. И уже чувствую себя сумасшедшим – потому, что считал сумасшедшим его. Для примера я рассказал ей о том, как мы смеялись над Иной в ее футбольном шлеме, избивающей Потса сумочкой.
– Мне представляется, что называть стариков «гомерами» – это психологическая защита.
– Это не просто старики! Толстяк говорит, что любит стариков, и я ему верю, он только что не плачет, рассказывая о своей бабушке и тефтельках из мацы, которые они едят на лестнице, соскребая остатки супа с потолка.
– Смеяться над Иной – ненормально.
– Сейчас это действительно кажется ненормальным. Но не тогда.
– Почему же ты смеялся над ней тогда?
– Я не могу объяснить. Это казалось дико смешным.
– Я пытаюсь понять. Объясни!
– Нет, я не могу.
– Рой, попробуй разобраться со всем этим. Ну же, давай!
– Нет, я не хочу больше думать об этом сейчас.
Я ушел в себя. Она начала беситься. Она не понимала, что все, в чем я нуждаюсь сейчас, – это забота. Все изменилось слишком быстро. Всего два дня – но меня как будто уносит бурным потоком реки, и мой бывший берег уже на расстоянии вечности. И между нами – пропасть. Еще вчера мы с Берри жили в одном мире, за пределам Божьего дома. Теперь мой мир был там – мир, где были Коротышка и Желтый Человек, покрытые кровью; где у молодого отца, моего ровесника, на первой базе лопнула аневризма; где были частники, лизоблюды и гомеры. И Молли. Молли знала, кто такие гомеры и почему мы смеемся над ними. Мы с Молли пока еще не разговаривали. Были только прямые наклоны, вырезы и округлости, красные ногти и голубые веки, трусики с цветочками и сияние радуги и смех среди гомеров и умирающих. Молли была обещанием соприкосновений груди с рукой, Молли была спасительным убежищем.
Но в тоже время Молли была и бегством от всего того, что я любил. Я не хотел смеяться над пациентами. Если все настолько безнадежно, как утверждает Толстяк, мне лучше сдаться прямо сейчас. Мне не нравился этот разлад с Берри, и я думал, что если Толстяк и вправду чокнутый, а я поверю ему – то потеряю Берри. И я примирительно сказал: «Ты права. Это действительно ненормально, смеяться над стариками. Прости меня». В ту же секунду я представил себя настоящим врачом, спасающим жизни, и то, как мы с Берри вздыхаем и обнимаемся, и раздеваемся, и сплетаемся воедино, и предаемся любви – тесной, теплой и мокрой, и эта пропасть между нами затягивается.
Она спала. А я лежал без сна, в ужасе ожидая своего первого дежурства.
4
Когда я разбудил Чака следующим утром, он выглядел абсолютно разбитым. Его прическа в стиле афро сбилась на бок, на лице отпечаталась мятая наволочка, один глаз покраснел, а другой – опух и не открывался.
– Что с твоим глазом?
– Укус клопа. Долбаный клопиный укус! Прямо в глаз! В этой дежурке полно свирепых клопов!
– Другой глаз также выглядит не очень.
– Старик, это ты его вчера не видел. Я звонил уборщикам, чтобы принесли свежее белье, но ты же знаешь, каково здесь. Я тоже вечно не отвечаю на звонки, но этим можно было бы с тем же успехом слать открытки по почте. Я думаю, есть только один способ добиться чего-то от уборщиков.
– Какой же?
– Любовь. Их главную зовут Хэйзел. Огромная женщина с Кубы. Я уверен, что смогу ее полюбить.
Во время разбора карточек Потс поинтересовался у Чака, как прошло его дежурство.
– Прелестно. Шесть поступлений, самому молодому семьдесят четыре.
– Во сколько же ты лег?
– Около полуночи.
Потрясенный Потс спросил:
– Как? Как ты вообще успел написать истории болезни?
– Как? Естественно, дерьмово. Дерьмовая работа.
– Еще одна ключевая идея, – добавил Толстяк. – Важно понимать, что работа, которую ты делаешь, – дерьмовая. Тогда ты с этим смиряешься, просто идешь и делаешь ее, вот и все. Главное – делать. А поскольку считается, что у нас тут одна из лучших интернатур мира, в итоге окажется, что работа была что надо, просто отличная работа. Не забывайте, что четверо из десяти тернов в Америке вообще не говорят по-английски[25].
– То есть все было не очень плохо? – с надеждой спросил я Чака.
– Плохо? О нет, это было ужасно. Старик, прошлой ночью меня поимели.
На самом деле еще худшим предвестником ожидающего меня кошмара оказался Коротышка. Когда я утром вошел в Дом, опустошенный самим фактом перехода из солнечного и бушующего красками июля в тусклый неоновый свет и круглогодичную вонь отделения, мой путь проходил мимо палаты Желтого Человека. Снаружи стояло два мешка с надписью: «ОПАСНОСТЬ ЗАРАЖЕНИЯ», заполненных окровавленными хирургическими формами, масками, простынями и полотенцами. Палата была залита кровью. Медсестра, похожая на космонавта в своем костюме химзащиты, уселась как можно дальше от Желтого Человека и читала журнал «Лучшие дома и сады». Желтый Человек был неподвижен, абсолютно неподвижен. Коротышки нигде не было видно.
Увидел я его только во время обеда. Он был пепельно-серым. Эдди Глотай Мою Пыль и Гипер-Хупер тащили его за собой как собачку на поводке. На подносе Коротышки, кроме столовых приборов, не было ничего. Никто ему об этом не сказал.
– Я умру, – заявил Коротышка, доставая пузырек с таблетками.
– Ты не умрешь, – сказал Хупер. – Ты будешь жить вечно.
Коротышка рассказал нам про замену плазмы, о заборе крови из одной вены и вливании ее в другую:
– Все шло вроде бы неплохо, и я уже вынул иглу из его паха и собирался вставить в последний пакет с кровью, когда медсестра, эта идиотка Селия… Она в это время вынула из его живота другую иглу, и она… Короче, она ткнула меня в руку.
Его рассказ был встречен молчанием. Коротышка умрет.
– Тогда я почувствовал, что теряю сознание. Я увидел, как вся моя жизнь проходит перед глазами. А Селия сказала «ой, извини», а я сказал, что ничего страшного, это всего-навсего значит, что теперь я умру. Ну, Желтяку-Добряку двадцать один, и я уже прожил на шесть лет дольше него, и в последнюю ночь своей жизни занимался абсолютно идиотскими вещами и знал, что от этого не будет никакого толка, и мы теперь умрем вместе, и он, и я, но «ерунда, Селия, ничего страшного». – Коротышка остановился, но затем заорал: – ТЫ СЛЫШИШЬ МЕНЯ, СЕЛИЯ? Все нормально! Я пошел спать в четыре утра, и я не думал, что проснусь.
– Но инкубационный период от четырех до шести месяцев!
– И? Через шесть месяцев один из вас будет делать мне замену плазмы.
– Это все я виноват, – сказал Потс. – Я должен был вдарить по нему роидами.
После того, как все разошлись, Коротышка сказал, что он должен кое в чем признаться.
– Понимаешь, этот Желтый Человек должен был стать моим третьим поступлением. Он пришел в неотложку во время всего этого бардака. Я не мог этого вынести. Я предложил ему пятерку за то, что он просто уйдет домой. Он взял деньги и ушел.
Мой страх, казалось, подгонял стрелки часов. И вот время, когда меня оставили на дежурстве одного, настало. Потс передал мне своих пациентов и отправился домой, к Отису. Испуганный, я в одиночестве сидел у поста медсестер, глядя, как умирает грустное солнце. Я думал о Берри и мечтал быть рядом с ней и заниматься с ней тем, что молодые люди – такие, как мы, – должны делать до тех пор, пока позволяет здоровье. Мой страх рос как на дрожжах. Чак подошел, сообщил о состоянии своих пациентах и спросил:
– Эй, старичок, заметил кое-что необычное?
Я не заметил.
– Мой пейджер. Он выключен. Теперь они меня не достанут!
Я видел, как он удаляется по длинному коридору. Я хотел позвать его, попросить: «Не уходи, не оставляй меня здесь одного», – но я не стал этого делать. Мне было так одиноко! И хотелось разрыдаться. Днем, когда я начинал психовать на тему предстоящего дежурства, Толстяк пытался подбодрить меня, говоря, что мне повезло оказаться с ним в одну смену.