Ваш автор в беде
Эндрю Уиттакер.
*
Милый Уилли,
Так ты и не удосужился ответить на мои предыдущие письма, но я, как видишь, не сдаюсь. Почти всю жизнь мне мешали мои идеи о собственном достоинстве, тщеславие по сути, и дикое желание нравиться. Однако, думаю, теперь все это позади, с этим покончено, иначе — неужели бы я себя заставил снова тебе писать, несмотря на твое равнодушие и пренебрежение, о каких свидетельствует полное отсутствие хотя бы одной какой-нибудь несчастной твоей открыточки? Считаю эту перемену в своем мировоззрении прорывом. Прорыв и благодать — вот что это такое. Бывало, сжимаюсь весь, едва себе представлю, как ты поднимаешь взгляд от очередного моего послания и говоришь кому-то, возможно целой аудитории студенток: "Послушайте-ка, девочки". И потом зачитываешь вслух несколько пассажей, выдернутых из моих писем наобум, тоненьким, жеманным голоском, и юные созданья закусывают губки, чтоб скрыть веселье, которое в них вызывает моя отчаянность в твоей кошмарной передаче. А едва себе представлю, как они наконец покатываются со смеху, горячая волна стыда мне заливает лицо и шею. Пишу тебе, чтобы ты знал — теперь это все неважно: я порылся в своей душе, ее, так сказать, распаковал, и ничего в ней нет.
Кстати о паковке-распаковке, не помню, писал ли тебе насчет моих коробок. Весь прошлый месяц я был дико занят — засовывал в эти коробки почти все свое имущество, какое можно считать личным, пусть и с натяжкой. Сперва запрятал только кое-какое барахло, именно в данный момент ненужное, но постепенно вошел во вкус. В конце концов я уложил все, кроме мебели, кое-каких чересчур громоздких агрегатов и перемены белья. Прикрывая и заклеивая каждую коробку, я испытывал едва заметную радость. Так, легкое волнение, не более того, но, заклеивая эти коробки одну за другой, подряд, я чувствовал иногда такое головокружение, что приходилось ложиться на пол, и потому я вынужден допустить, что эти приступы волнения, при всей их легкости, накапливаются где-то в организме и в один прекрасный день еще дадут о себе знать. Скоро коробок собралось много, очень много, и стало трудно передвигаться по гостиной, где я их почти все сложил. В каждый данный момент приходилось решать, нужен ли мне доступ к входной двери, к лестнице наверх или на кухню. И я понял, что слишком много времени убиваю на перемещение этих коробок, хотя сперва я с удовольствием передвигал их так и сяк, мне даже нравились мои эксперименты. Еще некоторое время мне нравилось возводить башни из коробок, до того высоченные, до того опасно шаткие, что можно было их обрушить, прыгая вверх-вниз в самых отдаленных частях дома, заходя даже на кухню. Но когда мне это надоело, а довольно скоро мне это надоело, я начал от этих коробок избавляться. Странная какая вещь: когда я только начал паковать эти коробки, я хотел убрать все лишнее, чтобы не путалось под ногами, так сказать. Мне и в голову не приходило, что далее придется постоянно избавляться от коробок. И однако, вскоре это избавление стало моей всепоглощающей задачей. Опасаясь, как бы чересчур большое количество коробок, выброшенных разом, не вызвало нареканий мусорщиков, тем более что в большинстве своем они, коробки то есть, набиты книгами и тяжеленные, мне пришлось осуществлять свой план постепенно, исподволь, можно сказать тайком, выбрасывая не больше восьми-девяти коробок за неделю. Мусор вывозится по четвергам. Благословенные мусорные дни! Спозаранок ставлю, бывало, у края тротуара столько коробок, на сколько расхрабрюсь. Потом иду наверх, сажусь у окна и жду грузовика. Каждая коробка снабжена наклеечкой с подробнейшим реестром содержимого, чтоб точно знать, какие именно погружены предметы. И что ни день повторялся этот легкий трепет — сказать "прости-прощай навек!" даже чему-то столь заурядному, как пара носков, тоже не комар начхал, — но час высшей радости пробил в тот день, когда все абсолютно мной написанное, вплоть до того момента, когда я начал паковаться несколько месяцев назад, все-все пустилось в путь. Блокноты, рукописи, наброски и заметы, крупная и мелкая писанина. Всего семь коробок. По остальным четырем коробкам, каким в то утро надлежало отправиться в дорогу, я нарочно понасовал самых малопочтенных предметов, чтоб не пятнать изысканную радость дня. Мусорщики были те же, что всегда: двое в перчатках, отбывшие тюремный срок. Когда мои коробки закинули на грузовик, я чуть в обморок не хлопнулся от радости. Я смотрел, как их прижала гидравлическая дробильня. Жалобно взвывая, она их перемешивала с чужим самым банальным хламом, мусором, старьем, отбросами, все вместе превращая в бурый шлак. Я об одном жалел — что невозможно самому туда забраться и наблюдать этот процесс изнутри.
Удостоверившись, что все мои пожитки и свершения таким образом пустились в путь, я стал подумывать: может, и мне не грех последовать их примеру. Конечно, о том, чтобы буквально лечь под пресс, нечего было и мечтать. Но почему хотя бы не прокатиться. Правда, я не уверен в своем автомобиле. Довольно неблагонадежный тип, по-моему. Вдруг остановится без видимых причин, скажем, посреди перекрестка, и тут ты его никакими силами не сдвинешь. Потом, как только я решусь выйти и умолять, чтоб его подтолкнули едущие за нами следом (они, как правило, уже гудят), как только поставлю одну ногу на асфальт, он сразу кидается вперед, вынуждая меня либо на ходу вскарабкиваться внутрь, либо так и оставаться, сидя на шоссе. Раньше мне в таких случаях было ужасно неловко, но теперь, после моего прорыва, я только весело помахиваю рукой, пролетая мимо. А с другой стороны, он зато на холоде хорошо заводится и некоторое время, кажется, может двигаться исправно, если его уговоришь разогнаться на шоссе, а некоторое время — тоже не фунт изюма, вполне достаточно, чтобы добраться. Куда добраться? — ты спросишь и будешь совершенно прав. В конце концов — куда-нибудь добраться — в этом же весь смысл, да? Не то — зачем пускаться в путь? Именно такой вопрос я без конца себе и задаю. Зачем вообще пускаться в путь? Не лучше ли остаться, как есть, на моем диванчике, на моем кресле, если угодно, или на траве в парке. Но скоро ведь похолодает, травы не будет, в парке будет снег. Вот я и думаю, не отложить ли мне свою отправку на месячишко-другой, чтобы уж можно было всласть поваляться в парке на снегу. Колкие льдышки звезд блестят в морозной черной вышине. Голые ветви дубов — и того черней. Там, на снегу, меня взманит, конечно, мысль о более далеком странствии, но я — я ей не поддамся. Уж я-то себя знаю, знаю, что не проторчу, не пролежу на снегу до того, чтобы в конце концов взять и пуститься в дальний путь. Нет, просто жуткого насморка дождусь, и больше ничего. И в награду за все мои труды десять дней буду хлюпать носом и сморкаться в клёклые клинексы. Но, с другой стороны, я знаю, знаю, что это исключительно жажда приключений, которая всегда владела мной, исключительно она заставляет меня воображать, будто я способен хотя бы на такое. На самом деле я, наверно, и за дверь не сунусь. Открою, холодный ветер дохнет навстречу — и все, и с меня хватит. Только вздрогну и сразу сдамся: нет-нет, только не сейчас.
Но сама идея меня все равно не отпускает, и через несколько минут опять я у двери. Все ведь отослано, так что тут исключительно вопрос времени. Понимаешь, мне же здесь больше делать нечего. Я пускаюсь в путь, потому что мне скучно, потому что мне страшно, потому что мне тошно. А главное, мои шутки мне уже не кажутся смешными. И, оглядываясь назад, я задаю себе вопрос: а может, они никогда и не были смешными, просто казалось, что они смешные, из-за того, что я сам так громко над ними хохотал?
Всегда готовый поддерживать нашу переписку
Эндрю Уиттакер.
Sam Savage
The Cry of the Sloth
The Mostly Tragic Story of Andrew Whittaker,