Но, возможно, это даже к лучшему, что я ее потерял, потому что теперь, постфактум, у меня возникли известные сомнения насчет кое-каких моих ответов. Во всяком случае, меня смущало состояние бумаги, несшей на своей морщинистой поверхности следы того, что ее сжимали в плотный комок. Так знай же, что это сжатие в комок, если и имело место, никак не связано с моими чувствами относительно тебя и Джолли и с тем, что ты наговорил тогда по поводу того несчастного случая с той вазой, а вызвано исключительно теперешним состоянием моих нервов и растерянностью из-за кое-каких твоих вопросов. Семейное положение, например. Тут я мог ответить только наобум. Или еще вопросик: "Признаете ли вы себя виновным?" Да над этим Кафка и Достоевский, назовем лишь двоих, без конца ломали себе голову, не говоря о Кьеркегоре, а ты хочешь, чтобы я одним росчерком пера отметил "да" или "нет"? Я мучился часами, прежде чем нашел то, что тогда мне показалось удовлетворительным выходом. Но теперь, по зрелом размышлении, я считаю, что подчеркивание обоих ответов сразу скорей запутывает дело. И если бы я даже мог решительно остановиться на том или другом ответе, — или пусть на обоих, или пусть ни на одном, — вопрос о степени оставался бы точно таким же открытым, как и прежде. Обычно я считаю себя на тридцать процентов невинным, но для этого ответа ты мне не предоставил места. А судья едва ли дал бы мне возможность высказаться. И наконец, твоя просьба, чтобы я охарактеризовал себя в двадцати пяти словах или того меньше, уж окончательно меня поставила в тупик, хоть я было и начал.
Энди.
*
Тарзан.
Задница.
Взрыв уничтожающей критики.
Тень самого себя.
Слепой человек в слепом доме.
Умопомрачительная обезьяна.
*
Адам отогнул край оконной занавески. Серебряный вечерний луч пронзил всю комнату насквозь, заставив Ферн поднять к лицу тонкую белую руку, чтоб защитить глаза от внезапной" яркости. Адам повернулся, упер локоть об узкий туалетный столик, с которого неровными, зубчатыми клоками уже начинал облупливаться лак. Ему не надо было открывать верхнего ящичка, он и без того знал, что там лежит гедеоновская Библия [30], ибо этот гостиничный номер с желтыми обоями и железной койкой ничем не отличался от всех тех гостиничных номеров, в которых случалось ему останавливаться. Так, стоя, он смотрел на раскинувшуюся в постели Ферн, рассеченную лучом — одна половина в тени, другая половина на свету, — одной рукой заслонявшую глаза, другой рукой что-то на себе теребившую, и она ничем не отличалась от всех тех женщин, с какими случалось ему бывать. И вспомнилась минувшая ночь Адаму, и Ферн той ночью, и рот его, дотоле собой являвший узкую прямую щель, дернулся весело по обоим уголкам. Ферн заметила, улыбнулась тоже, улыбнулась бледно, из-за бессонницы и алкоголя пребывая в некотором отупенье. Похохатывая, он от нее отвернулся, глянул осторожно сквозь щель в отогнутой занавеске. Первую секунду он вообще ничего не различал, покуда воспаленные глаза осваивались с невыносимой яркостью дня. Потом, когда противоположная сторона улицы постепенно, как бы нехотя, вошла в фокус, вдруг замерли его смешки, как стеклянными шариками застряли в горле. Ферн с кровати видела, как все тело его вздыбилось, будто охваченное судорогой. Она не удивилась — и самой было очень и очень не по себе. Но не могла, никак не могла, лежа на постели в самом дальнем углу комнаты, пусть маленькой, пусть убогой комнаты, увидеть то, что видел он.
То было низкое кирпичное строение, внешним своим обликом более всего напоминавшее склад, а над дверью, белой краской, было выведено: "ЭВАКУАЦИОННАЯ СЛУЖБА БРАТЬЕВ СТИНТ". Дверь была отворена, и Адам различил заднюю часть тягача, запаркованного внутри, а со стального троса свисал железный крюк — огромным опрокинутым вопросительным знаком. Но не это его заставило на два шага отпрянуть, нет, не это. Рядом со строением был грязный двор, и там увидел он знакомые останки машины, останки его знакомой, прирученной машины, сваленные несколькими аккуратными кучками: крылья в одном месте, двери в другом, разные более мелкие части, в свою очередь, небольшими кучками сами по себе валялись там и сям. А посреди всего этого, некогда могучий, лежал на боку мотор — в грязи, увечный, с беспощадно разъятыми частями. И понял Адам, что никакому, даже самому искусному механику на свете, уже не восстановить их, не сладить воедино, и проклинал себя за то, что так допоздна проваландался в постели, и проклинал Ферн за то, что дважды затаскивала его обратно, когда он порывался встать. Десятки других машин, в основном роскошные модели в различных степенях разобранности, были рассеяны по двору средь луж и мерзких, повсюду торчавших сорняков. И все это вместе было огорожено цепями, поверх которых в три ряда бежала колючая проволока Подобные операции и прежде видывал Адам в бытность свою следователем в одной, возможно, из ведущих американских компаний, перед тем как жизнь сделала тот крутой вираж, который и привел его в такое место, так близко к никуда, как только может быть близко к никуда какое бы то ни было место, в объятия этой женщины, которая теперь сидела на краю постели и пыталась снять крышечку с водочной бутылки. Адам подошел.
— Не так, сюда, — сказал, показывая, как надо повернуть.
— Сама умею, блин, — пробормотала она раздраженно.
Адам пожал плечами и возобновил свою стражу у окна. Глаза у него болели, возня за спиной действовала на нервы. И тут он увидел пса. Пес лежал на автомобильном сидении перед руинами хромированного бампера, скрытый, как бы одетый их сиянием, и, кажется, он спал. Сперва Адам принял его за большой мешок с мусором, каких много было разбросано по этому двору, грязнейшему из мест, какие в жизни видывал Адам, но теперь он понял, что это доберман-пинчер. Зверь, кажется, почувствовал на себе его взгляд, как даже и во сне способны чувствовать собаки, открыл один глаз, глянул на Адама, и — Адам поспешно опустил край занавески. Снова поглядел внутрь комнаты. Уперев задумчивый локоть о туалетный столик, он смотрел, как Ферн пытается открыть водочную бутылку зубами. Смотрел на размазанную помаду, на чумазое лицо, солому в волосах, цветастую разорванную блузку с пропотевшими подмышками. И вспомнилась ему Гленда, в белоснежных теннисных шортиках скачущая над сеткой в конце победного матча, во все еще аккуратно заправленной рубашечке. И душа его содрогнулась.
Он пошатнулся, сполз по стене на пол, и так сидел, спиной к желтым обоям, разбросав ноги, пальцами указывающие в потолок. Ферн подошла, села рядом в точно такой же позе. Снизу, с улицы, долетал до них шум, гам и звон типического крошечного городка, возгласы детей, веселые, печальные, говор прохожих, сталкивающихся друг с другом поутру, как то и дело ежедневно они сталкиваются. Отсюда, сверху, из гостиничного номера, говор казался куриным квохтаньем. И вспомнилась Ферн родная ферма, жалкие горстки пернатых с остекленелыми глазами. Представилось, как они раздраженно поклевывают гравий, фольгу да фильтры отцовых сигарет, беспечно разбросанных повсюду, и как бы воочию увидела она их покачивающуюся, словно бы пьяную, походку. Крохотные яйца, с грецкий орех величиной, как ни попадя валяются по всей ферме, и порой куры сами же спотыкаются о них. Все это тоже ей представилось. Но с кур мысли неизбежно перекинулись на отца, для которого они, эти куры, пусть и хворые, местами неприятно облысевшие и грязные, оставались драгоценной памятью о покойной жене, которая их скликала так любовно, скрипя кухонными ступенями. И старик отец ей представился так живо, так отчетливо, таким, каким она ею видела в последний раз из заднего окна огромного грузовика — темным пятном, не более, в клубах пыли, которые они за собой взметнули. И трогательные его расспросы о газонокосилке застряли в памяти, не отпускали.