Адам подвинулся поближе, и Ферн, лущившая на крыльце горох, разбирала теперь только отдельные слова. Она слушала тихий шелест их разговора и нежно улыбалась, когда ее ухо различало здоровый смех, а то и горестный укор. Время от времени она поднимала взгляд от гороха и видела: вот они — отец, сморщенный, спокойный и стоический в своих страданиях, и этот — молодой, живой как ртуть, но странно томимый какой-то тайною заботой. Столь разные, но все же, все же… Она отмечала этот угол челюстей, эти прямые длинные носы, раздвоенные подбородки, все это сочетание тонких черт лица и толстых шей. Адам и сам это заметил, и еще он заметил, как странно дрогнул голос старика, когда тот произносил имя Эстеллы Партридж, вслух его произносил, впервые за тридцать лет и три года. И как же было ему в ту минуту не призадуматься над тем, только ли теплая кока-кола заставила родителей покинуть насиженное гнездо прадедов и податься в Калифорнию или тут кроется еще и другое, более темное что-то? Ферн на крыльце думала о том же, ибо Адам рассказал ей всю историю, пока они лежали в той траве. Вдруг старые дубы за ними как будто вытянулись грозно, словно большие звери, встав на дыбы, готовятся обрушиться на них всей силой прошлого. И они содрогнулись оба. Ферн и Адам содрогнулись оба, и в то же время они обрадовались, ощутив жаркую взаимную тягу родной крови. И под дубами этими, вдруг вытянувшимися, они друг друга призывали оба через птичий двор.
И в мертвой тишине она услышала голос Адама:
— Я иду к мистеру Стинту. Я хочу получить обратно свою машину.
Отец сказал:
— Ты лучше это прихвати, милок.
Адам взял в руки оружие. Взял, взвесил на ладони, потому что это был маленький пистолет. И странное спокойствие внезапно его охватило.
— А грузовик можно еще раз использовать?
Старик открыл рот, но ответ его был заглушён криком со стороны крыльца.
— Нет! — раздался панический крик, сопровождаемый грохотом рассыпавшегося гороха.
Ферн вскочила на ноги. Невольно хватаясь руками за лиф, тяжко рухнула она на перила. Адам и старик оба на нее посмотрели, и обоим — одновременно — представилось: тряпичная кукла.
Адам вскочил с пня, рванулся было к Ферн, но чуть не свалился с ног, так крепко, как тиски, сжала рукав его рука старика, все еще сильная, хоть и жилистая и вся в морщинах. Старик, выпучив больные красные глаза, смотрел на пустой прицеп так, будто только сейчас его увидел.
— Где моя газонокосилка? — прохрипел он. Глянул на крыльцо, где Ферн бесчувственно — тряпичной куклой — лежала на перилах. — Да где ж моя косилка, ироды? Косилочка моя! Что вы сделали с моей косилкой?
*
Уважаемый мистер Самсунг,
В вашем письме или, вернее, в письмах, ибо они так и сыплются на меня одно за другим, вы спрашиваете, "осознаю" ли я, что пропустил уже несколько сроков платежей по закладным. Будьте полностью удостоверены, осознание это ярким светом горит у меня в голове. Однако, хоть я и признаю факт своего осознания, которое, как уже сказано выше, ярким светом горит в том, что вы, случись вам быть здесь, со мною рядом, назвали бы самой что ни на есть кромешной, жуткой тьмой, я бы хотел, чтобы и вы тоже "осознали", что я предполагаю и в дальнейшем пропускать сроки платежей, можно сказать, до бесконечности. А стало быть — больше света! И все потому, что я по уши в дерьме, и даже выше. Тем не менее уверяю вас, что свет, горящий у меня в голове, гордо притом горящий, будет ярко гореть даже и тогда, когда я, и моя голова, и все, что в ней горит, потонет и скроется из виду.
Искренне ваш
Эндрю Уиттакер.
*
Милая Джолли,
То были муравьи, а теперь вот мыши или даже крысы. Точно не могу тебе сказать. Я просто слышу, как они шевелятся в стенах, такой скребущий звук или такой жующий звук, не знаю, так что это могут быть и те и другие. Крысы, по-моему, звучали бы погромче, но, поскольку они в стенах, внутри, точно нельзя определить, насколько громок этот звук на самом деле. То ли это очень близкая мышь, то ли сильно отдаленная крыса? Вот в чем вопрос, мне кажется, который может быть задан почти по любому поводу.
Факт тот, что я — больше не хочу, всё, надоело задавать вопросы. Если б только можно было выйти из себя буквально, как выходишь из дому. Пока-пока, старина Пока-пока, старый тостер, старый диван, старая кипа старых журналов. И — на крылечке постоять, и пусть прохладный ветерок, прогуливаясь вдоль улицы, меня овеет, пусть пройдет меня насквозь. И будет наконец покончено с этой грязной, сорной путаницей, делавшей меня когда-то почти плотным мужчиной.
Энди.
*
Дорогие друзья, Викки и Чам-Чам,
И с чего вы так всполошились, никаких же оснований нет, правда. Я даже уверен, что, несмотря ни на что, достиг поворотного пункта в жизни, того момента, на который все мы некогда оглянемся как на "порог его плодотворных лет". Я пишу этот роман, "слегка замаскированную автобиографию", используя излюбленное выражение критиков, — куски, обрывки, все так дробно, как отражение в битом стекле, и притом я многое тут объясняю. Я назову его "Сквозь пустыню скуки течет река страха". Или чересчур длинно, по-вашему? Общее впечатление должно быть — молчание, прерываемое болтовней.
Обнимаю.
Энди.
*
Милый Харолд,
Наконец-то я твердо решил к тебе поехать погостить, как только обзаведусь соответственной экипировкой.
А пока я расскажу тебе забавную историю. Напротив моего дома стоит уродская кирпичная двухэтажка, тупая и невыразительная, с металлическим навесом над подъездом. Весь первый этаж занимает одна-единственная женщина — блеклая, немолодая и в инвалидном кресле. Кожа бледная, будто ее выбелили. Хотя в ее квартире, надо думать, несколько комнат, все свое время она проводит в одной и той же, с окном на улицу. Телевизор в этой комнате всегда включен, хоть никогда я не наблюдал, чтобы она смотрела телевизор. И за книжкой я ни разу ее не наблюдал. Нет, все время, часами, она смотрит в окно. Даже ночью я замечал: сидит, прижавши лоб к стеклу. Иногда она смотрит, так сказать, невооруженным взглядом, а то в бинокль, огромный, я таких еще не видывал. С виду она хлипкая, прямо заморыш. А этот бинокль, вероятно, тяжеленный, и просто чудо, как ей только удается его поднять к глазам, тем более держать, и недрожащими притом руками. А что она на самом деле способна его держать, держать в течение долгих минут подряд, я сам, я лично могу свидетельствовать, поскольку не раз за эти годы, хоть мимолетно, да был заключен в эти вопрошающие круги. В любое время дня, стоит мне только глянуть через улицу, она уж тут как тут, у своего окна, и, едва завидит, в тот же миг направляет на меня бинокль. Своим острым подбородком, коротким носом, треугольным лицом, ширящимся кверху, к двум громадным линзам вместо глаз, и тощими рахитичными ручонками, поддерживающими бинокль, выпирающий по обе стороны от головы, она напоминает мне колоссальную муху, колоссально любопытную муху, и я нисколько бы не удивился, если бы вдруг она зажужжала. А вот поведением своим она скорей напоминает паука. Возьмем простейшее, банальнейшее явление у нас на улице — скажем, быстро прохрамывает почтальон, не исключено, посвистывая или, как всегда, сильно выражаясь на ходу; или пышнохвостая белка резвится в ветвях дуба либо откапывает лакомый уклончивый кусок в траве по краю тротуара; или даже, учитывая чудодейственную увеличительную силу вышеозначенного инструмента, ничтожное какое-нибудь насекомое, божья коровка, скажем, щеголяя прелестными пятнышками на спине, упорно взбирается на телеграфный столб — и тотчас же на нее нацелятся, настраивают-настраивают, настроят фокус и зацапают ее смертельной хваткой окуляров. Любопытство этой женщины не знает устали, не иссякает, и в зависимости от того, любите ли вы, чтобы вас пристально разглядывали, прохождение по нашей улице может стать и наслаждением, и пыткой. Больно наблюдать, до какого поведения может довести человека скука жизни! Хоть я, конечно, наблюдаю, каждый раз наблюдаю, едва мой взгляд случайно падает в ту сторону, взгляд не удержишь, но наш отрезок тротуара стараюсь миновать в обход. Насколько я могу судить, она никогда не выходит из квартиры, почти никогда не выходит из этой своей комнаты с окном на улицу, и к ней никто не ходит, кроме разносчиков, посыльных, да изредка зайдет уборщица какая-нибудь. Я бы мог, конечно, изредка к ней заскочить, ну, печенье там принести, хорошую книгу, я даже раза два уж собирался, но сам знаю, никогда я не пойду. Боюсь связываться с кем-то в такой нужде, схватят, как говорится, как клещами, и пиши пропало, поминай как звали. Сам понимаю, это звучит бессердечно, и в конце концов я придумал кое-что, по-моему, поинтересней, чем визит с печеньем. Я для нее ставлю такие маленькие шоу. Я их называю — эпизоды.