У Эдгара не было сомнений, что поселковый полицейский подослал эту женщину шпионить — сначала за Куртом, потом за Георгом.
С тех пор как меня уволили, дни болтались на веревочках случая, раскачивались и опрокидывали меня.
Карлица с травяной косицей все еще сидела на площади Траяна. Она баюкала, прижав к груди, зеленый кукурузный початок и что-то мычала над ним. Раздвинув его зеленые листья, она вытащила наружу светлый пучок кукурузных волос. Погладила ими себя по щеке. Потом съела и волосяную кисточку, и мягкие, молочной спелости, зерна.
Все, что ела карлица, становилось ребенком. Сама крохотная, а живот громадный. Рабочие вечерней смены ее обрюхатили, под покровом весенней ночи, которая была, наверное, тихой, как глухонемая карлица. Сливовые деревья заманили охранников на другие улицы. Так что охранники не могли ее видеть, а может быть, им было дано распоряжение смотреть на это дело сквозь пальцы. Может быть, настали такие времена, что карлица должна была умереть при рождении ребенка.
Городские деревья пожелтели, первыми — каштаны, за ними — липы. После увольнения я видела только, что деревья светлели, — не видела осени. Иногда небо пахло горечью, но это был мой запах — не осени. Было тяжело размышлять о растениях, которые сдаются без боя, когда и самой это предстояло. Поэтому я смотрела на них и не видела, до тех пор пока карлица не набила себе рот кукурузным волосом и молочной спелости зернами — подаянием ранней осени.
На площадь Траяна я пришла встретиться с Эдгаром. Он появился с белой тряпичной сумкой в руке. Наполненной чем-то до половины. Орехами. Эдгар протянул сумку мне: «Полезно для нервов», — сказал с ухмылкой. Я высыпала пригоршню орехов в подол карлице. Она взяла один, сунула в рот и попыталась разгрызть. И вытолкнула орех языком, точно мячик. Орех запрыгал по мостовой. Тогда карлица стала брать орехи один за другим и тем же манером запускать их скакать по площади. Прохожие забавлялись. Глаза у карлицы были удивленные и серьезные.
Эдгар поднял увесистый камень, лежавший возле мусорного бака. «Их надо разбивать, — объяснил он карлице. — Там, внутри, такое, белое, это можно есть». Он стукнул по ореху. Карлица закрыла глаза руками и затрясла головой.
Эдгар ботинком подтолкнул расколотый орех к обочине, камень бросил в мусор.
Ребенок кладет на ладони отцу два ореха — один в правую руку, другой в левую. Он воображает, что это не орехи, а две головы: мамина и папина, или дедушкина и парикмахера, или голова Чертова Чадушка и его собственная, голова ребенка. Отец стискивает руки.
Раздается треск.
«Перестань, — требует бабушка-певунья, — а то трещишь, и у меня голова трещит».
Бабушку-певунью ребенок исключает из своей игры — раз у нее и так голова трещит.
Когда отец разжимает пальцы, ребенок смотрит, чья голова уцелела, а кто головы не сносил.
С площади Траяна мы уходили по узкой улочке, изогнутой, словно серп. Эдгар спешил как на пожар — из-за разбитого ореха карлица расстроилась до слез. Эдгар думал о ней.
— Я тебе запрещаю, — сказал Эдгар. — Сегодня мне надо ехать обратно, здесь мне ночевать негде. Ты должна обещать мне, что не сделаешь этого.
Я молчала. Эдгар остановился и заорал:
— Слышишь или нет?!
Рядом на дерево карабкалась кошка. Я сказала:
— Смотри-ка, на ней белые тапочки.
— Ты — не только ты одна, — сказал Эдгар. — Ты ничего не должна затевать, не обсудив прежде с нами. Если тебя сцапают, они будут уверены, что мы устроили это сообща. Все это ни к чему. — Эдгар споткнулся о корень, выпиравший из-под асфальта, как будто там протянулась поперек нашей дороги чья-то рука.
Голос Эдгара действовал мне на нервы. Я засмеялась — не потому, что он споткнулся, а от злости.
— Когда вы сидели далеко отсюда в ваших школах, я, между прочим, жила на свете, — сказала я. — Ты говоришь от лица всех, но Георг и Курт меня бы поддержали.
— Ешь-ка орехи, — сказал Эдгар, — глядишь и поумнеешь.
Эдгар жил в селе у своих родителей. Они не бранились, узнав, что его уволили. «Раньше то же самое было, — сказал отец Эдгара. — Твой дед, когда мы были еще под венграми, не мог стать начальником станции, он, понимаешь ли, не переиначил свою фамилию на венгерский манер. Дед был всего лишь рабочим дорожного участка и строил путепровод через долину. А недотепа, который додумался писать свою фамилию по-венгерски, через sz, получил железнодорожный мундир и грел задницу в кожаном кресле. Когда свистел паровоз, он вскакивал как ошпаренный и, схватив свой паршивый флажок, выбегал на перрон. Щелкал каблуками и от важности чуть не лопался. Дед твой, на него глядя, только посмеивался».
Когда вечерний поезд с Эдгаром скрылся и рельсы опустели, я увидела между шпалами битый камень — щебенку. Каждый камешек не больше ореха. Чуть дальше рельсы бежали по загаженной маслом траве. А небо убегало еще дальше. Я медленно побрела в ту сторону, куда уехал поезд, шла, пока не кончился перрон. Там я повернула назад.
Я стояла под большими вокзальными часами и смотрела на людей, которые сновали туда-сюда с корзинами и мешками, смотрела на прыгающую секундную стрелку часов, на автобусы, которые, поворачивая за угол, едва протискивали между домами свои животы. Вдруг я заметила, что в руках у меня только моя сумка, а орехи я, должно быть, забыла на скамейке. Я вернулась на перрон. На рельсах уже стоял следующий поезд. На скамейке было пусто.
Только одна дорога была у меня — дорога к телефонной будке.
Один гудок, второй, потом я назвалась каким-то чужим именем. Терезин отец поверил и позвал ее.
Тереза пришла в город к безвершинной иве с тремя стволами, росшей на берегу довольно далеко от других. Приоткрыв сумку, я показала Терезе стеклянную банку и кисть.
— К дому я тебя приведу, — сказала Тереза, — но участвовать — нетушки. Подожду тебя на соседней улице.
В банку я днем наложила кучу, с тем чтобы вымазать дерьмом стену дома капитана Пжеле. Решила написать «гад» или «пес» под его высокими окнами. Слова короткие, управлюсь быстро.
На дверях дома, где, как говорили, жил капитан Пжеле, значилась другая фамилия. Зато Тереза знала адрес директора фабрики. Мы пошли туда.
За шторами еще горел свет. Тереза и я ждали. Время близилось к полночи, мы ходили взад-вперед по улице. Терезины браслеты позвякивали. Я попросила снять их. Потом ветер раскачивал разные черные предметы. На обочине росли кусты, а мне виделись мужчины. В припаркованных машинах никто не сидел, а мне за стеклами виделись лица. Поблизости не было деревьев, а на дорожку падали листья. Наши ноги топали, шаркали. Тереза заметила:
— У тебя плохие туфли.
Месяц был как сдобный рогалик.
— Завтра он будет ярче, — сказала Тереза, — он растет, горб у него справа.
Перед домом фонарь. Такие дома всегда хорошо освещены. Это неплохо, так как видно стену. Но и нас тоже видно.
Я нашла подходящее место — между двумя окнами, прямо посередке. Сунула кисть в карман куртки, отвинтила с банки крышку, отдала ее Терезе. Сумку оставила незастегнутой.
— Ну и вонища! Можно подумать, тебя уже поймали и развонялись, — сказала Тереза. И ушла, захватив крышку, на другую улицу.
Когда на другую улицу пришла я, там никого не оказалось. Я шла от забора к забору, от подворотни к подворотне, от дерева к дереву. Лишь в самом конце улицы кто-то отделился от ствола дерева, словно вышел из двери. Я трижды изо всех сил таращила глаза, пока этот кто-то не стал Терезой. Я вдохнула запах ее духов.
— Пошли, — она потянула меня за локоть. — Господи, ну и долго же ты возилась! Что написала-то?
Я сказала:
— Ничего. Просто поставила банку перед воротами.
Тереза засмеялась-закудахтала. Ее длинная белая шея покачивалась на ходу, как будто прямо от плеч начинались ноги.