Потом мама села в поезд. Засвистел поезд — и оказалось, голос у него сиплый. Дернулись колеса, поползли по земле тени вагонов, и на подножку вскочил контролер. Одна нога у него еще долго болталась в воздухе.
Под шелковицей стоял списанный мебельный ветеран. Из-под сиденья свешивалась косица из сухой травы. Из-за забора выглядывали подсолнухи, у них не было лепестков и не видны были черные семечки. Эти подсолнухи походили на толстые кисти.
— Это отец их облагородил, — объяснила Тереза.
На веранде висело три пары ветвистых оленьих рогов.
— Суп из цветной капусты, терпеть не могу, — сказала Тереза, — вся кухня провоняла. — Бабушка забрала у нее тарелку и вылила суп обратно в кастрюлю. Ложка гремела, и казалось, будто гремит она у бабушки в животе.
В своей тарелке я не оставила ни капли. Кажется, суп был вкусный. Если бы я обращала внимание на то, что я ем, так осталась бы довольна. Но на душе у меня было неспокойно, и как раз потому, что я ела здесь.
Бабушка Терезы поставила передо мной тарелку и сказала:
— Ешь, тогда и Тереза поест. Ты-то, поди, не такая привереда, как она. Терезу послушать, так все воняет. Капуста воняет, горох и бобы воняют, куриные печенки, ягненок, зайчатина — ну все ей воняет. А я ей, бывает, говорю: «Задница твоя — вот что воняет». А сын злится — нельзя, дескать, эдак выражаться, когда в доме посторонние.
Тереза не представила меня бабушке. Но ту и не смущало, что она не знает моего имени. Она налила супа и мне, потому как коли рот есть, значит, просит он есть. Терезин отец, стоя спиной к столу, хлебал суп прямо из кастрюли. Наверняка он знал, кто я, потому и не обернулся, когда я вошла. Через плечо бросив взгляд на Терезу, он сказал:
— А ты опять сквернословила. Директор побрезговал повторять твою ругань, настолько она вульгарна. Ты, может, воображаешь, что твоя ругань не воняет?
— Да я эту вашу фабрику только увижу, так ругань сама на язык просится, — сказала Тереза.
Она руками брала малину из большой миски, и пальцы у нее были красные. Отец Терезы хлюпал супом.
— Каждый день ты наносишь мне удар, — сказал он.
Кривые ноги, плоский зад и маленькие глазки у Терезы были отцовские. Он был рослый и кряжистый, с плешивой головой. Когда он наведывается к своим памятникам, подумала я, голуби вполне могут садиться на его плечи вместо чугунных памятников. Он шумно хлебал суп с ложки, щеки у него втягивались, лицо с маленькими глазками делалось еще более скуластым.
Правда ли он похож на свои памятники, или я заметила сходство лишь потому, что знала, кто их отливал? То его затылок, то плечи, то большой палец или ухо были из чугуна. Изо рта у него вывалился кусочек цветной капусты. Маленький и белый, он повис, за что-то зацепившись, на его куртке — как выпавший зуб.
Этот человек мог бы быть толстым коротышкой, и все равно он отливал бы памятники, подумала я, — такой у него подбородок.
Тереза, выпятив бедро, прижала к боку миску с малиной. Мы ушли в ее комнату. В стене была дверца, оклеенная обоями. Осень, березняк, вода. Из ствола одной березы торчала дверная ручка. Вода была неглубокая — дно видно. Единственный камень, лежащий на земле между березами в этом лесу, размером был больше, чем любая пара моих камней у реки. Ни неба, ни солнца, зато свет, воздух и желтые листья.
Таких обоев я еще никогда не видела.
— Из Германии, — сообщила Тереза.
Губы у нее были красные как кровь — от малинового сока. И красной как кровь была миска на столе. А рядом стояла растопыренная пятерня — фарфоровая. На каждом пальце — Терезины кольца и перстни. А кисть до запястья увешана Терезиными цепочками, среди которых я заметила и ту, портнихину.
Без украшений пятерня была бы похожа на искалеченное дерево. Но украшения блестели отчаянно, а отчаяние расти может, но быть деревом — стволом, ветвями, листвой — не может.
Я провела пальцами вдоль березового ствола, нажала на дверную ручку, но дверь не открылась. А мне так хотелось незаметно проскользнуть в березовый лес, к тому, единственному, камню. Я спросила:
— Куда попадешь, если откроешь березу с дверной ручкой?
Тереза ответила:
— В бабушкин платяной шкаф. — И предложила: — Садись-ка, поешь, а то я одна всю малину слопаю.
— Сколько лет твоей бабушке? — поинтересовалась я.
— Бабушка родом с юга, из деревни, — принялась рассказывать Тереза. — Она забеременела во время сбора арбузов, а от кого — сама не знала. Стала посмешищем всей деревни. Раз такое дело — села в поезд. У нее болели зубы. Здесь, на вокзале, рельсы кончились. Она сошла с поезда. Отправилась к первому попавшемуся зубному врачу, ну и прицепилась к нему.
Он был старше и жил бобылем. Имел доход. А у нее ничего не было, кроме ее тайны. Бабушка не сказала зубному врачу, что ждет ребенка. Думала, наплетет ему про преждевременные роды. Потом родился мой отец, а роды и в самом деле были преждевременные. Зубной врач пришел к ней в родильный дом. Цветы принес.
А в тот день, когда надо было забирать ее из роддома, не пришел. Она с ребенком добиралась домой на такси. Но он не пустил ее в дом. Дал ей адрес одного офицера. Она устроилась у него прислугой.
Много лет офицер приходил к ней по ночам. Мой отец притворялся спящим. Он понимал, что лишь потому и получает все то же, что и дети офицера. Когда другие не слышали, ему разрешалось называть офицера папой. И есть за одним столом со всеми тоже разрешалось. Однажды, когда жена офицера раскричалась на мою бабушку за то, что она плохо вымыла стаканы, мой отец сказал: «Папа, дай мне воды». Жена офицера поглядела на ребенка, потом на офицера. И сказала: «Как две капли воды».
Она выхватила у моей бабушки нож и своими руками разделала зайца.
Все они ели, а моя бабушка укладывала вещи. Потом вошла, с чемоданом, и забрала из-за стола своего ребенка, у которого рот был набит зайчатиной. Дети офицера хотели проводить их до дверей, но жена офицера не разрешила им встать из-за стола. Они махали белыми салфетками. Офицер не осмелился даже взглянуть в сторону двери.
У зубного врача было позднее еще две жены. Обе его бросили, потому что хотели иметь детей. Он не мог иметь детей. А с моей бабушкой он очень даже счастливо жил бы, если бы разок посмотрел сквозь пальцы на ее вранье. Когда он умер, дом по завещанию достался моему отцу.
«А ты хочешь детей?» — спросила тогда Тереза. «Нет, — сказала я. — Представь, ты ешь малину, птицу и хлеб, ешь яблоки и сливы, ты ругаешься и таскаешь туда-сюда детали каких-то машин, ездишь на трамвае, причесываешься. И все это станет ребенком».
Помню, как я смотрела тогда на дверную ручку в березе. Помню, что «орех», еще невидимый снаружи, «орех» под мышкой у Терезы, уже был. Он никуда не торопился и созревал.
«Орех» рос, чтобы нас погубить. Погубить всякую любовь. Он был готов совершить предательство и не знал чувства вины. Он уничтожил нашу дружбу еще до того, как стал причиной смерти Терезы.
Приятель Терезы был на четыре года ее старше. Он учился в столице. Стал врачом.
К тому времени, когда врачи еще не подозревали, что «орех» оплетает паутиной Терезину грудь и легкие, но уже установили, что Терезе нельзя рожать, приятель-студент был вполне знающим, подготовленным медиком. «Я хочу иметь детей», — сказал он Терезе. Но это была лишь часть правды. Он бросил Терезу в беде, чтобы смерть не унесла ее из его жизни. К тому времени он знал о смерти достаточно.
Я была уже за пределами страны. Я жила в Германии, и угрозы капитана Пжеле убить меня приходили издалека, приняв вид телефонных звонков и писем. Письма были с шапкой — два скрещенных топора. В каждом письме я находила черный волос. Чей?
Я разглядывала эти письма так, словно могла там, между строк, обнаружить подосланного капитаном Пжеле убийцу, неотрывно глядевшего мне в глаза.
Зазвонил телефон. Я сняла трубку. Звонила Тереза.