«Общие интересы» он произнес с ироническим оттенком, который всегда придавал избитым оборотам. Его благодушный тон еще больше рассердил меня — я ведь знал, что он не способен на такие чувства.
— Видишь ли, — возразил я, — мне неизвестно, что ты считаешь общими интересами, но у меня нет ни малейшего желания общаться с тобой. Ни теперь, ни в какое другое время. К тому же позволь мне посмеяться над этими «общими интересами».
Он с улыбкой пожал плечами.
— Хорошо, оставим это пока, — сказал он. — Но мне было бы приятно выпить с тобой что-нибудь.
Я уже изрядно подзаправился, и мне не терпелось пойти лечь спать. Я это сказал ему.
— Домой, спатки, да? — усмехнулся он.
Шуточка была глупая, но, как всегда, подействовала. И я оказался с ним за выпивкой в другом баре, не менее грязном, чем прежний. Дым, алкоголь, усталость мешали мне ясно рассуждать, тогда как он, казалось, был выкован из стали. Его слова безжалостно резали меня, вскрывали мои нарывы и выпускали весь гной, накопившийся за последние годы занятий наукой и работой в лаборатории. Из самолюбия я защищал позиции, в которые не верил, меж тем как он подавлял меня идеями, к которым в какой-то мере я втайне начал приходить. Но это, кажется мне, я понял только сейчас, и как далеко зашли наши споры в тот вечер, не могу сказать. Говорить об идеях, спорах, анализе, по-моему, совершенно бесполезно. То не были идеи в школьном смысле слова, ничего систематического и связного, а как будто на свалке ночью взрываются канистры с бензином, и я пытаюсь защититься от ожогов и вскоре вовсе перестаю что-либо видеть, ослепленный вспышками и чувствуя, что топчусь в грязи и экскрементах. Помнится по временам он казался мне огромным, грозным инквизитором, и наш диалог происходил примерно так:
— Ты с детства боялся пещер.
Это был не столько вопрос, сколько утверждение, которое мне надо было подтвердить.
— Да, — отвечал я, завороженно глядя на него.
— Тебе было отвратительно все мягкое и топкое.
— Да.
— И черви.
— Да.
— И грязь и экскременты.
— Да.
— И животные с холодной кожей, что прячутся в подземных норах.
— Да.
— Будь то игуаны, хорьки или ласки.
— Да.
— И летучие мыши.
— Да.
— Конечно, потому, что это крысы с крыльями и вдобавок ночные животные.
— Да.
— И тогда ты сбежал к свету, к чистому и прозрачному, к кристальному и ледяному.
— Да.
— К математике.
— Да, да!
Внезапно он развел руками, вскинул голову и, глядя вверх, воскликнул, как бы произнося некий загадочный призыв:
— Пещеры, женщины, матери!
Мы уже ушли из кафе. Не помню, как и когда мы вышли, но мы находились в пустынном и тихом месте, на небольшом холме. Было, наверно, далеко за полночь, и в темноте этого пустыря его голос звучал потрясающе громко.
Вдруг он обернулся ко мне и, грозно вытянув правую руку с указующим перстом, сказал:
— Надо иметь мужество вернуться. Ты трус и лицемер.
И, схватив меня за руку (я чувствовал себя беспомощным ребенком), потащил ко входу в какую-то пещеру. Мы вошли, и вскоре я почувствовал под ногами грязь, с каждым шагом все более топкую. Потом он заставил меня пригнуться и приказал погрузить руки в это болото.
— Вот так, — приговаривал он.
И прибавил:
— Это только начало.
Через несколько дней со мной случилось происшествие на Блошином рынке. Я перебирал пыльные гравюры и, не найдя ничего достойного внимания, решил купить китайского мандарина, так, безделушку.
Идя домой задумавшись, я почти столкнулся с цыганкой, и она что-то пробормотала — видимо, предлагала погадать. Пройдя несколько шагов, я сообразил, что цыганка говорила по-испански. Ясновидящая? Я побежал за ней, но она уже затерялась в толпе. Разочарованный, я остановился и начал перебирать в памяти ее слова, они вдруг стали для меня очень ценными, что-то о смерти. Но точно вспомнить не удалось.
Это сильно меня встревожило, я недоумевал, почему она, если хотела сообщить нечто важное, а не обычный вздор, не пошла за мной? Поскольку я склонен считать многое, что потом сбывается, лишь плодом своей фантазии, я бы в конце концов счел это еще одной иллюзией, если бы глухое, но упорное предчувствие не убеждало меня в противном. Быть может, то было предупреждение?
Это я спросил себя позже, выходя из метро. И также повторил варианты тех слов, которые как будто произнесла цыганка: вижу впереди смерть или кого-то, кто умер, и ты его увидишь перед собой. Я снова вошел в метро часов около пяти и стал у одной из дверей вагона. Промелькнуло несколько станций, и тут я почувствовал какую-то неловкость или, вернее, тревогу. Было ощущение, что кто-то наблюдает за мной сзади. Как бывает в подобных случаях, это становилось нестерпимым, я оглянулся. На большими темными глазами пристально смотрела молодая женщина. Но не просто смотрела, она за мной наблюдала. И не как за человеком, которого видишь впервые, а как за многолетним знакомым.
Это длилось одну секунду. Из робости я тут же отвернулся. Но продолжал чувствовать ее глаза. Я был уверен, что никогда эту женщину не видел, и все же эти глаза мне напоминали что-то смутное и далекое, подобно воспоминаниям, возникающим у нас при мимолетном запахе или отголоске песни, казалось, уже забытой.
Подъехав к Монпарнасу, я приготовился выйти — взглянуть на нее еще раз у меня не хватило духу. Я сделал несколько шагов, не столько по своей воле, — я почему-то колебался, — сколько увлеченный спешащей к выходу толпой. И сразу появилось желание войти обратно в вагон. Поздно. Поезд уже тронулся, и я увидел, что она продолжает на меня смотреть, но теперь с грустью. Когда последний вагон скрылся из виду, мной овладел страх, который у меня всегда вызывают случайные, но знаменательные встречи в больших городах: этакое ощущение, будто мы тупо бродим по лабиринту и когда случай (?) сводит нас с человеком, возможно, для тебя очень важным, любое препятствие может помешать встрече. Как если сама судьба ставит на твоем пути человека, которого ты должен встретить, и в то же время коварно делает все возможное, чтобы встреча не состоялась.
Я все смотрел в туннель и думал, что, скорее всего, уже никогда ее не увижу. Пока шел домой, туман все сгущался. И на улице Одесса я едва не наткнулся на какую-то парочку. Я шел как сомнамбула, и вдруг меня осенило: то были глаза Марии Этчебарне.
Словно двигаясь ощупью в темноте, я вдруг коснулся чудовища.
Когда-то я был влюблен в эту учительницу, девушку лет двадцати с очень большими темными, задумчивыми глазами.
Однажды летним вечером 1923 года, когда я был уже в последнем классе и взрослые прогуливались по площади Сан-Мартин или спорили за карточным столом в городском клубе, мы, мальчики, играли в прятки среди кустов и пальм. Вдруг я осознал, что бегу почему-то по направлению к дому семьи Этчебарне. Дом был большой, с двумя входами: главный, с авениды Де-Майо, и другой, черный ход, со двора. Инстинктивно я подбежал к черному входу, дверь была открыта. Я заглянул в темную прихожую, в доме никого не было — видимо, все гуляли на площади. Вспоминаю квохтанье кур, вероятно, разбуженных моими шагами, а когда я выбежал в сад, мне послышались стоны. Я помчатся в ту сторону и увидел на земле свою учительницу — она корчилась от боли. Я что-то сказал, закричал, но она продолжала стонать и корчиться. Тогда я побежал в клуб, надеясь найти кого-то из врачей — они там обычно играли в карты.
Мария так никогда и не сказала, кто ей плеснул кислоту в глаза. Она вообще была молчалива, но после этого ужасного случая совсем умолкла. И в нашем городке, где почти невозможно было что-то сохранить в тайне, никто не смог догадаться, кто ослепил Марию Этчебарне.
Должно было пройти тридцать лет, чтобы я подумал о мести Слепых. Но как это случилось? И почему? В нашем городке было двое известных слепых: одного следовало отвергнуть, он играл на барабане в муниципальном оркестре, человек скромнейшего нрава, трудно было вообразить, что он хотя бы слышал об этой учительнице. Другой был холостяк, живший уединенно со своей матерью. Когда в 1954 году я приехал в Рохас, впервые за тридцать лет, я расспросил об этом интересовавшем меня Б. Он был еще жив, мать умерла, и он жил один в том же доме на улице Муньос, вблизи прачечной. Движимый инстинктом и яростью, я отправился к нему, хотя никаких разумных оснований для этого не было. Прошел по улице моего детства, которая казалась мне тогда такой длинной, а теперь небольшой и убогой, особенно за прачечной, где начинаются дома из кирпича-сырца. Я постучал старинным дверным молотком, и вскоре мне открыл сам Б. Бесспорно, он жил один.