Не слышно ни одной сирены. Спящий город. Должна же быть хоть одна сирена, в это время суток люди мрут как мухи… Ютландский идиот боится заплесневеть, это уже даже не смешно. Внешний вид, от которого так зависят голубые, липосакции, подтяжки, вечный солярий, Эрленд готов был упасть в обморок от страха и облегчения, что он всего этого избежал. Внешность для голубых в этом городе значила все, а они с Крюмме довольствовались своим счастьем. Им даже не надо было менять обстановку по принципам фэн-шуя для геев и жить, словно в модной тюрьме; они покупали вещи и расставляли их по собственному желанию, и удивительным образом все очень хорошо сочеталось.
Так откуда же это беспокойство, ведь не оттого, что он неожиданно стал обладателем хрустальной лошади? Он хотел вернуть свою рождественскую радость! Это было невыносимо! Он ведь так привык быть счастливым! Был просто-напросто повернут на собственном счастье!
Он заскочил в комнату и закрыл дверь на террасу, зажег весь свет в гостиных, на кухне, надел халат и тапочки, дал пинка ящику с вертепом, проходя мимо него, закрыл двери, чтобы не мешать Крюмме, поставил рождественскую музыку и достал муку, дрожжи и миску. Дин Мартин страстно пел о Рудольфе, красноносом олене, а Эрленд насыпал в миску ржаную и пшеничную муку, соль с травами, чуточку гвоздики, подсолнечных семечек и немного семян льна. Дрожжи он размешал в теплой воде вместе с жженым сахаром, который придаст хлебу сочный терпковатый аромат. Надев латексные перчатки, он месил тесто, пока не вспотел, халат распахнулся от его усилий, и член весело болтался в такт движениям рук.
— О, радостное Рождество! — выкрикнул он в голос. Времени было почти шесть утра. А где-то на Земле был вечер и как раз время для шипучки. Он накрыл миску с тестом пленкой, содрал с себя перчатки и открыл ледяную бутылку шампанского. Джим Ривз запел «Jingle Bells». Эрленд не стал доставать бокал, а приставил горлышко ко рту и пил долго и жадно, пока углекислый газ не вырвался не вышиб из глаз слезы. Теперь полегчало, вот настоящее утро с золотом во рту! Он перерыл три шкафчика, пока не нашел формы для пирожных, потом смешал размягченное масло с мукой, добавил немного холодной воды, взбил тесто до однородной массы, как всегда пишут в рецептах. Потом дал тесту постоять в холодильнике, тоже как пишут. Он засмеялся. Постоять перед тем, как его нарежут на маленькие кусочки и размажут по формочкам. Он тщательно смазал формы маслом, каждую ложбинку и до самого верха. Ирза Китт запела «Святое Дитя», Эрленд тихонько подпел и приложился к горлышку бутылки. «Святое Дитя — это я», — подумал он. Может, покурить? Нет, это уже чересчур. И лучше не ходить в гостиную и не доставать маленький хрустальный рог, чтобы не давать себе повода опять утешаться шампанским. Здесь он печет пирожные и готовится к рождественскому празднику. И эта идея с фольгой вокруг ножки бокалов была просто гениальной! Когда время приблизилось к семи и хлеб был почти готов, он так чудовищно устал, что подумал, не разбудить ли Крюмме — путь следит за хлебом последнюю четверть часа. Он отбросил этот план, Крюмме надо выспаться, ему надо на работу, у него жесткий график, и он зарабатывает безумные деньги, он не художник, он просто такой, какой он есть, газетчик, занимающийся тяжелым трудом. Песочные пирожные, по счастью, сейчас печь не надо, они отправятся в духовку, только начиненные кусочками яблок и взбитыми белками, когда гости будут наслаждаться обедом. А сейчас они стояли на подносе в самом низу холодильника, тщательно уложенные в формочки. Бутылка почти опустела, город проснулся, и перед дверью, стоит ему выглянуть, будет лежать газета. Казалось, он своровал лишний день между вчера и сегодня, кусочек времени, наполненный рождественской радостью и выпечкой. Несмотря на придавившую его усталость, он был необычайно собой доволен. Крюмме поест свежеиспеченного хлеба на завтрак, Эрленд надеялся, что не останется-таки одиноким геем, доводящим себя до изнеможения гастрономическими изысками на рассвете. Он вынул хлеб из духовки, опустошил бутылку, прокрался в спальню и не успел опустить голову на подушку, как заснул.
Проснулся он оттого, что Крюмме стоял, склонившись над ним с телефоном в руке, в комнате было совсем светло.
— Эрленд, вставай. Ты проснулся?
— Не знаю.
Крюмме нащупал его левую руку, сомкнул его пальцы вокруг трубки и прошептал:
— Это норвежец. Говорит, что он твой брат. Я даже не знал, что у тебя есть брат.
* * *
В течение полутора суток, привыкая к мысли, что она не будет жить вечно, Тур вышагивал по двору и чувствовал, как сводит живот. Он слышал, как звонили воскресную службу в церкви. Для него колокола означали время завтрака и мало относились к Божьему завету. Синий декабрьский свет спускался на покрытые снегом склоны и черный фьорд, было ясно, даже виднелось несколько звезд. Впрочем, если бы шел снег, ему было бы все равно, ему нравилось сидеть за рулем трактора и оставлять за собой чистые белые линии с четкими краями с каждой стороны липовой аллеи. Деревья стояли черными воздетыми к небу руками, изящно посаженные на равном расстоянии друг от друга так давно, что уже трудно себе представить, что когда-то обитатели Несхова хотели изобразить роскошь и гостеприимство. Ему аллея казалась до боли помпезной и лживой, он бы с удовольствием спилил каждое чертово дерево, но решал здесь не он.
Он часами торчал в свинарнике, и теперь, как всегда, хотел поесть, прежде чем возвращаться туда. Одна свинья могла вот-вот опороситься. И тут он заметил, что занавески в комнате матери на втором этаже до сих пор задернуты.
Она обычно вставала, когда он шел в хлев в семь часов, чтобы успеть приготовить завтрак к его возвращению.
В сенях не пахло кофе. Кухня была пустой и холодной, когда он открыл дверь, однако он тут же ее затворил, чтобы не напустить еще больше холода. Старая дровяная плита не была растоплена, не слышно радио в дальнем конце кухонного стола под календарем. На столе не стоит подставок для яиц и нет чайных ложек как обычно по воскресеньям, нет кусочка сложенной туалетной бумаги рядом с отцовской тарелкой, поскольку он всегда пачкал желтком бороду. Кухня вдруг стала просто помещением, которого он словно бы раньше и не видел, горела одна только лампочка под вытяжкой, создавая маленький треугольник света над плитой, кастрюлями, кофейником и разделочным столом. Сердце его забилось чаще. Он беспомощно застыл посреди кухни, глядя на дровяную плиту и пытаясь как-то свести все воедино. Заливая водой старую гущу в кофейнике, отрезая хлеба и намазывая его маргарином, укладывая сверху сыр, он заметил, как трясутся руки. Сыр он аккуратно завернул в полиэтилен. Когда пакет был уже несколько раз перетянут шнурком, он снял еще резинку с гвоздя, на котором висел календарь, и нацепил на сверток и ее, и только потом убрал его в холодильник. Он ждал, пока сварится кофе, старался поменьше думать и слушал нарастающее гудение кофейника. Налил кофе в чашку, вынутую из шкафчика наобум, чашка была не его, почти неиспользованная, с розовым цветком, пропечатанным квадратиками. Гуща практически не оседала, кофе был весь в черных точках, но Тур все равно отхлебнул, надеясь, что гуща все-таки опустится.
Он почувствовал, как согревается рука на чашке. Съел бутерброд, стоя у стола и разглядывая в окне, как лазоревка клюет кусок шпика, перевязанного бечевкой и прикрепленного к нижней ветке дерева. Шпик висел уже давно. Он раскачивался на ветру, а лазоревка подлетала то сверху, то снизу и клевала его с привычной для маленьких птичек большой скоростью. Прямо над ней крепился кусок доски. Туда приземлились три воробья и точили клювы. Потом дощечка опустела. Он прислушался к звукам со второго этажа, но там было тихо. Уличный термометр на кухонном окне показывал минус девять.
Вчера было плюс два. Дедушка Таллак вел погодный дневник шестьдесят лет, он обычно сидел за кухонным столом по вечерам и записывал, а потом устраивал викторины — кто вспомнит, какая была погода тогда-то, — или громко декламировал свои записи военных лет о том, какие настали жаркие вёсны и лета после того, как прогнали немецкую сволочь из страны. Тур хотел продолжить записи после смерти дедушки, но с его уходом куда-то делась и вся мальчишеская радость от этой, в общем-то, ненужной информации. А теперь уже поздно заводить погодный дневник. Впрочем, Тур уже много лет думает о том, что уже слишком поздно делать. И сейчас в голове мысли о погоде смешались с мыслями о занавесках в маминой комнате, мама ведь не может узнать погоду, если занавески все еще задернуты.