Делает широкий жест:
– …аккурат сегодня четыре мандата подписал… тринадцать резолюций наложил под мою диктовку… одиннадцать отношений…
Хватает Ольгу под руку:
– …ходатайство в Совнарком аккурат на ваши обеденные карточки, в Реввоенсовет на три пары теплых панталон для профессора Переверзева, в Президиум Высшего Совета Народного Хозяйства на железную печку для вашей, Ольга Константиновна, квартиры, записочку к председателю Московского Совета, записочку… тьфу!
И выплевывает изо рта горсть льда.
Ветер несет нас, как три обрывка газеты.
34
В деревнях нет швейных катушек. Центротекстиль предложил отпустить нитки в хлебные районы при условии: пуд хлеба за катушку ниток.
35
Отдел металла ВСНХ закрывает ввиду недостатка топлива ряд крупнейших заводов (Коломенский, Сормовский и др.).
36
Окна занавешены сумерками – жалкими, измятыми и вылинялыми, как плохенькие ситцевые занавесочки от частых стирок.
Марфуша вносит кипящий самовар.
Четверть часа тому назад она взяла его с мраморного чайного столика и, прижимая к груди, унесла в кухню, чтобы поставить.
Может быть, он вскипел от ее объятий.
Сергей перебирает любительские фотографические карточки.
– Кто этот красивый юноша? Он похож на вас, Ольга Константиновна.
– Брат.
Самовар шипит.
– …бежал на Дон.
– В Добровольческую?..
– Да.
Я смотрю в глаза Сергея. Станут ли они злее?
Ольга опускает тяжелые суконные шторы цвета заходящего июльского солнца, когда заря обещает жаркий и ветреный день.
Конечно, его глаза остались такими же синими и добрыми. Он кажется мне загадочным, как темная, покрытая пылью и паутиной бутылка вина в сургучной феске.
Я не верю в любовь к «сорока тысячам братьев». Кто любит всех, тот не любит никого. Кто ко всем «хорошо относится», тот ни к кому не относится хорошо.
Он внимательно разглядывает фотографию.
В серебряном флюсе самовара отражается его лицо. Перекошенное и свирепое. А из голубоватого стекла в кружевной позолоченной раме вылезает нежная ребяческая улыбка с ямками на щеках.
Я говорю:
– Тебе надо почаще смотреться в самовар.
37
Всероссийский Совет Союзов высказался за временное закрытие текстильных фабрик.
38
Как-то я зашел к приятелю, когда тот еще валялся в постели. Из-под одеяла торчала его волосатая голая нога. Между пальцами, короткими и толстыми, как окурки сигар, лежала грязь потными черными комочками.
Я выбежал в коридор. Меня стошнило.
А несколько дней спустя, одеваясь, я увидел в своих мохнатых, расплюснутых, когтистых пальцах точно такие же потные комочки грязи. Я нежно выковырял ее и поднес к носу.
С подобной же нежностью я выковыриваю сейчас свою любовь и с блаженством «подношу к носу».
А когда я гляжу на Сергея, меня всего выворачивает наружу. (Он вроде молодого купца из «Древлепечатного Пролога», который «уязвился ко вдовице… люте истаевал… ходил неистов, яко бы бесен».)
39
Совет Народных Комиссаров предложил Наркомпросу немедленно приступить к постановке памятников.
40
Из Курска сообщают, что заготовка конины для Москвы идет довольно успешно.
41
Щелкнув рубиновой кнопкой, Ольга вынимает из серой замшевой сумочки сухой темный ломтик.
Хлеб пахнет конюшней, плесенью Петропавловских подземелий и, от соседства с кружевным шелковым платком, – убигановским Quelques Fleurs’ом.
Я вынимаю такой же ломтик из бумажника, а товарищ Мамашев из портфеля.
Девушка в белом переднике ставит на столик тарелки. У девушки усталые глаза и хорошее французское произношение:
– Potage b la paysanne[3].
Смешалище из жидкой смоленской глины и жирного пензенского чернозема наводит на размышления.
Ольга вытирает платочком тусклую ложку. Французское кружево коричневеет.
Кухонное оконце, как лошадь на морозе, выдыхает туманы.
Я завидую завсегдатаям маленьких веселых римских «попино» – Овидию, Горацию и Цицерону; в кабачке «Белого Барашка» вдовушка Бервен недурно кормила Расина; ресторанчик мамаши Сагюет, облюбованный Тьером, Беранже и Виктором Гюго, имел добрую репутацию; великий Гете не стал бы писать своего «Фауста» в лейпцигском погребке, если бы старый Ауэрбах подавал ему никуда не годные сосиски.
Наконец (во время осады Парижа в семьдесят первом году), только высокое кулинарное искусство ресторатора Поля Бребона могло заставить Эрнеста Ренана и Теофиля Готье даже не заметить того, что они находились в городе, который был «залит кровью, трепетал в лихорадке сражений и выл от голода».
Ольга пытается сделать несколько глотков супа.
– Владимир, вы захватили из дома соль?
Я вынимаю из кармана золотую табакерку времен Елизаветы Петровны.
– Спасибо.
С оттопыренных губ товарища Мамашева летят брызги восторженной слюны.
– Должен вам сказать, Ольга Константиновна, что здесь совершенно нет столика без знаменитости.
Восторженная слюна пенится на его розовых губах, как Атлантический океан.
– Изысканнейшее общество!
Он раскланивается, прижимая руку к сердцу и танцуя головой с кокетливой грацией коня, ходившего в пристяжке.
– Обратите, Ольга Константиновна, внимание – аккурат, Евтихий Владимирович Туберозов… европейское имя… шесть аншлагов в «Гранд-Опера»…
Товарищ Мамашев отвешивает поклон и прижимает руку к сердцу.
– …аккурат вчера вывез по ордеру из особняка графини Елеоноры Леонардовны Перович буфет красного дерева рококо, волосяной матрац и люстру восемнадцатого века.
Кухонное оконце дышит туманами. Скрипят челюсти. Девушка с усталыми глазами вывернула тарелку с супом на колени знаменитого художника, с которым только что поздоровался товарищ Мамашев.
– Петр Аристархович Велеулов, аккурат с утренним поездом привез из Тамбова четыре пуда муки, два мешка картошки, пять фунтов сливочного масла…
Ольга вытирает лицо кружевным платочком.
– Товарищ Мамашев, вы не человек, а пульверизатор. Всю меня оплевали.
– Простите, Ольга Константиновна!
Девушка с усталыми глазами подала нам корейку восемнадцатилетнего мерина.
Петр Аристархович вытаскивает из-за пазухи фунтовую коробку из-под монпансье. Товарищ Мамашев впивается в жестянку ястребиным взглядом. Он почти не дышит. В коробке из-под монпансье оказывается сливочное масло. Мамашев торжествует.
42
Возвращаемся бульварами. Деревья шелестят злыми каркающими птицами. Вороны висят на сучьях, словно живые черные листья.
Не помню уж, в какой летописи читал, что перед одним из страшеннейших московских пожаров, «когда огонь полился рекою, каменья распадались, железо рдело, как в горниле, медь текла и дерева обращались в уголь и трава в золу», – тоже раздирательно каркали вороны над посадом, Кремлем, заречьями и загородьем.
43
В Москве поставили одиннадцать памятников «великим людям и революционерам».
44
Рабочие национализированной типографии «Фиат Люкс» отказались работать в холоде. Тогда районный Совет разрешил разобрать на дрова большой соседний деревянный дом купца Скоровертова.
Ночью Марфуша притащила мешок сухих, гладко оструганных досок и голубых обрубков.
Преступление свое она оправдала пословицей, гласящей, что «в корчме, вишь, и в бане уси ровные дворяне».
У Марфуши довольно своеобразное представление о первой в мире социалистической республике.
Купеческий «голубой дом» накалил докрасна железную печку. В открытую форточку вплывает унылый бой кремлевских часов. Немилосердно дымят трубы.
Двенадцать часов, а Ольги все еще нет.
В печке трещит сухое дерево. Будто крепкозубая девка щелкает каленые орехи.