В туалет каждая семья ходила со своим сиденьем, трубу, ведущую к бачку, покрывал скользкий налет. Ванной в квартире по назначению не пользовались – там лежал всякий хлам. На кухне сохранилась основательная дровяная печь, навсегда вышедшая из употребления. Ее так и не разобрали – просто установили рядом две четырехконфорочные газовые плиты, которых для четырех семей вечно не хватало. Там же, на кухне, по субботам мама с Нютой в четыре руки купали в корыте Виталика. Тут бы вставить такой задумчивый пассаж: «А лет через пятьдесят с той же Нютой уже он сам мыл маму – правда, не на кухне, а в ванной». Ну вот, вставил. Он мыл маму. Мама мыла раму. Позже, когда мама перестала мыть раму, но пятак еще падал к ногам, звеня и подпрыгивая, Игнат выходил на крыльцо с ружьем, которое то и дело давало осечку, а красавица Маша-резвушка сидела с морковкой в руке, Анатолий стал брать его с собой в баню. Они выстаивали очередь в высшем отделении Центральных бань, раздевались в похожей на купе кабинке и шли взвешиваться. В помывочной, или как там назывался зал с кафельным полом, мраморными лавками, массивными кранами и жестяными шайками (овальными для ног, круглыми для всего остального), Виталику не нравилось, запах мыльной воды и горячих голых тел вызывал отвращение, но он терпел, вида не подавал, утверждая свою взрослость. Анатолий мыл его с чудовищной обстоятельностью и методичностью, в строгом порядке намыливая фрагменты тощего тела и смывая пену. Голова, шея, плечи, правая рука, левая… Обливал из шайки, сажал на скамью караулить место, мыло и мочалку и шел в парилку. Приучить к парилке Виталика отчиму не удалось: тела там еще горячее и пахучее, стук в висках, похрюкиванье мужиков – от наслаждения на грани боли… В кабинку пространщик (слово из поздней жизни, тогда – хромой дядька в белом халате) приносил простыню, бросал под ноги отчиму полотняный чехол, простыню накидывал на мокрую горячую спину и смачно шлепал ладонью. Потом приносил подогретое пиво, а Виталику – лимонад. Он пил его медленно, с наслаждением – хотя и тепловатый, но эти пузырьки, кисло-сладкие колючие пузырьки… Вытирался Анатолий с таким же занудством, как мылся. Особенно отвращала Виталика его манера вытирать ноги между пальцами старыми носками, прежде чем надеть свежие. В отчиме раздражало многое: хмурость, манера разминать на тарелке и смешивать в однородную массу еду, привычка загорать, натянув на лысину носовой платок с узелками по углам, внезапные гримасы тонких губ – это потом он стал понимать, что Анатолий страдал жестокими приступами боли, пока не излечился от язвы желудка – как гласило семейное предание, исключительно чистым спиртом. Зато от дяди Толи вкусно пахло «Шипром», он красиво брился, ловко сминал мундштук папиросы и умел пропускать друг в друга кольца табачного дыма. А через много-много лет пришла очередь Виталику (брат Валерик жил отдельно, не всегда успевал) мыть усохшее – в терминальной стадии рака – тело отчима. Он относил его в ванную на руках, опускал в теплую воду, нежно обтирал губкой вялые члены, пожелтевшый голый череп и, завернув в махровую простыню, снова укладывал на кровать, избегая смотреть в напряженные, ищущие ответа глаза. Requiescat in pace.
Это надо же – что за навязчивая тема с этим мытьем. И тебя, и тебя тем непоправимым августом я носил в ванную, обмывал, укладывал в постель, а ночью, уловив стон, с закрытыми глазами нашаривал заготовленный шприц, крайний справа, колол и снова уходил в сон-бред. Уже потом, когда сиделка Ира позвонила мне и сказала – всё, первой моей мыслью было: «Ей уже не больно!» Я не мог сесть за руль, меня привезли домой, и мы остались вдвоем. Тебе ничего не угрожало, и эта отрадная мысль владела мною несколько часов. Потом пришли другие.
Конец, предел, рубеж, черта —
Слова не значат ни черта.
Невозвратимая потеря…
Звонками обрастает быт.
Бежишь от телефона к двери,
И снова телефон звонит.
Пришел – не тот,
Звонят – не те.
И снова мысли о черте.
По весне они с Аликом (Умным) бегали к «проломным» воротам, выходившим на набережную Москвы-реки, смотреть ледоход или наблюдать за рыбаками с сетками и удочками – ведь рыба была! Первого мая и седьмого ноября выходили на улицу Разина и смотрели на уходившие с Красной площади войска – особенно хороши были пограничники и моряки. По тем же праздникам на улицах торговали «тещиными языками», пищалками «уйди-уйди», пестрыми мячиками на резинке, леденцовыми петухами…
Когда дома оставались только он с Нютой, к ним часто заходил Шлемин сын Боря – детина лет двадцати. Он валил Нюту на огромный сундук в темной комнате, где она спала, и тискал. Виталик Нюту защищал, стаскивал с Бори тапочки и уносил их в коридор.
Другой сосед, Василий Платонович, зверски пил, матерился, называл бабу Женю жидовской мордой и колотил жену. В перерывах между запоями просил у бабушки прощенья и у Евдокии Васильевны тоже. Она умерла от скоротечного рака, а за день до конца вышла на кухню, чтобы приготовить мужу поесть. Запомнил Виталик и смерть Никиты Назаровича, опухшее лицо Маруси. «Красивый лежал, на Ворошилова похожий», – говорила она, всхлипывая. Ясное дело, раз похож на Ворошилова, стало быть, красивый.
А еще его возили на Арбат к родителям отца, дедушке Натану и бабе Розе. Почему-то дедушки оставались дедушками, а бабушки превращались в баб – бабу Женю и бабу Розу. Баба Роза была глухой и готовила очень вкусную жареную картошку. Стоило ему оказаться у арбатских родных, Роза Владимировна ставила на электроплитку маленькую черную чугунную сковородку, бросала на нее кусочек сливочного масла – постного не признавала – и до коричневой корочки обжаривала вожделенные кружочки, презрев ворчанье бабы Жени о вредности такой пищи для ребенка. Он играл в костяные фигурки зверей, а на буфете стоял веер серебряных ножей для фруктов. Еще там жила соседская девочка Аня, чуть старше его, с которой он любил возиться. Они боролись на диване, и Виталик на нее ложился, а она неохотно отбивалась. Собираясь на Арбат, он предвкушал эту борьбу.
Все больше людей вокруг, они захлестывают поле памяти. Персонажи дома и двора: Вера Хромая и Вера Горбатая, запомнились только клички; Колян и Толян – сыновья сапожника Володи со второго этажа, от них исходит опасность; портной (имя исчезло из памяти) – шьет ему первые длинные брюки, у него в комнате кислый запах; еврейские старушки, называющие друг друга «мадам», – мадам Бабицкая, мадам Цодокова, мадам Меклер, мадам Генкина, мадам Затуловская… О каждой ходили легенды. Скажем, мадам Цодокова (в девичестве Глобус) как-то приютила в мезонине своего витебского дома Марка Шагала (тогда еще Мойше Сегала), а мадам Генкина со сдержанной гордостью рассказывала, что их семья (солидное лесопромышленное хозяйство в Белоруссии, ну прямо как у бабушкиного брата из Витебска, помнишь?) всегда помогала рэволюционерам – именно им, через «э». Еще сосед по лестничной клетке, благообразный мужчина преклонных лет – у него бывает Цецилия Львовна Мансурова. Заодно заходит к Затуловским и пьет чай с бабушкой, бабой Женей. А вот запросились в рассказ две дамы, живущие вместе. Первая – Евгения Альфредовна Райхардт – высокая, плоская, то ли учительница русского языка, то ли просто образованная дама из «бывших», а возможно, и то, и другое. Он пишет с ней диктанты, летом, на даче. Уж как она попала к ним на дачу? Теперь спросить не у кого. А ее родственница (или подруга) Анастасия Петровна – очень пожилая, толстенькая, в пенсне, с боевым революционным прошлым.
Впрочем, что толку вытаскивать на белый лист всю эту публику чохом. Если когда и кто понадобится, в том случае тогда и того вытащим. А пока вспомним о первых обидах. Обиды хорошо вспоминать от первого лица.