— Год? — запнулся Тимер, вид у него был смущенный.
— Я имею в виду хороший год, доктор. Вы можете мне это обещать?
— Я вам это не могу обещать, — сказал Тимер с мрачным сожалением, которое, как мы скоро узнали, было для него типично.
Гленда, задавшая свой вопрос с наигранной, беспечной уверенностью, была потрясена его ответом.
— А шесть месяцев вы мне можете обещать? — голос ее стал слабее. — Шесть хороших месяцев.
— Нет, я вам не могу это обещать.
Она выдавила на лице улыбку.
— Три?
— Это не я решаю.
— О меньшем я у вас не буду спрашивать.
— Я могу гарантировать один, и он не будет таким уж хорошим. Но особых болей у вас не будет. За этим нам придется присмотреть.
— Сэм, — сказала Гленда, тяжело вздохнув. — Привези девочек домой. Нам, пожалуй, нужно составить кой-какие планы.
Она умерла неожиданно, в больнице, месяц спустя, от закупорки коронарных сосудов в процессе приема нового экспериментального лекарства, но я всегда подозревал, что ее смерть стала следствием некоего тайного акта милосердия, о котором мне ничего не сообщили. Йоссарян, который хорошо знаком с Тимером, считает это вполне вероятным.
Йоссарян, крупный, с брюшком, с седеющими волосами, оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Я тоже был не похож на того, кого он предполагал увидеть. Он скорее рисовал себе какого-нибудь адвоката или профессора. Я удивился, узнав, что он связан с Милоу Миндербиндером; он не удостоил меня похвал за мою рекламную работу в «Тайм». И все же мы пришли к согласию — замечательно было, что мы, благодаря удаче и естественному отбору, умудрились выжить и даже процветать.
Казалось вполне логичным, что мы оба отдали дань преподаванию, а потом занялись рекламой и информацией, где и платили получше, и люди были поинтереснее; логичным казалось и то, что мы оба пробовали себя в художественной прозе, которая возвысила бы нас до уровня элиты — знаменитостей и богачей, — а еще пытались писать пьесы и киносценарии.
— Теперь нам нравится роскошь и мы называем ее безопасностью, — грустно заметил он. — Сэмюэль, старея, мы всегда рискуем превратиться в людей того рода, который презирали в дни нашей молодости. Как ты себе представлял меня до нашей встречи?
— Капитан ВВС, которому все еще третий десяток, он немного чокнутый, но всегда знает, что делает.
— И безработный? — ответил он со смехом. — У нас не такой уж большой выбор, верно?
— Как-то в Риме я зашел в комнату, которую делил со Сноуденом во время одного из наших увольнений, и увидел тебя на той пухленькой горничной, которая ложилась под любого, кто ее об этом просил, и всегда носила какие-то вылинявшие трусики.
— Я помню эту горничную. Я их всех помню. Она была миленькая. Ты когда-нибудь перестаешь задавать себе вопрос — а как она выглядит теперь? Я представляю это себе без труда, только этим и занят. Я никогда не ошибаюсь. Но я не умею заглядывать в прошлое. Я не могу посмотреть на женщину и сказать, как она выглядела в молодости. Мне гораздо легче предсказывать будущее, чем прошлое. А тебе? Я слишком много говорю?
— Мне кажется, что твоя последняя сентенция похожа на то, что говорит Тимер.
А еще мне показалось, что речь его полна прежнего пыла, и он был рад услышать это.
Вообще-то они с Лю не очень понравились друг другу. Я чувствовал, как каждый из них спрашивает себя: «Чего это он в нем нашел?» В этих больничных беседах есть место только для одной души общества, и Лю при росте шесть футов, а весе, упавшем ниже ста пятидесяти фунтов, трудно было строить из себя этакого экстраверта. Лю тактично подстраивался под Йоссаряна и его более уравновешенных посетителей, вроде Патрика Бича, широко известной в обществе Оливии Максон со всеми ее смехотворными радостями по поводу двух тонн икры и даже под бойкую блондинку и хорошенькую медицинскую сестру.
Часто мы проводили вечера на психиатрическом отделении у Тимера за разговорами о безумии, демократии, неодарвинизме и бессмертии, при этом присутствовали и другие больные, и все они были сильно накачаны лекарствами и бесстрастно, без всякого интереса смотрели на нас, словно коровы с отвисшими челюстями, и ждали, когда мы наконец придем к каким-нибудь выводам, и в этом тоже было какое-то сумасшествие. Жить или не жить — такой вопрос все еще стоял перед Йоссаряном, и его ничуть не успокаивало, что он уже и так прожил гораздо больше, чем рассчитывал, и, вероятно, согласно теории происхождения видов и благодаря ДНК, переданной его детям, будет, с генетической точки зрения, продолжать долго жить после своей смерти.
— Продолжать жизнь только с генетической точки зрения — совсем не то, что мне нужно, Деннис, и вы это знаете. Введите в меня ген, который остановит работу тех генов, что делают меня старее. Я хочу навсегда остаться таким, какой я сегодня.
Тимера при общении с людьми преследовала безумная мысль, почерпнутая им в лаборатории: он знал, что клетки метастаза генетически гораздо более совершенны, чем первоначальная опухоль, они в громадной степени более живучи, ловки и разрушительны. Поэтому ему не оставалось ничего другого, как считать их стоящими на более высокой ступени эволюционного развития и постоянно задавать себе вопрос — не является ли его врачебное вмешательство от имени пациента преступлением против природы, незваным вторжением в уравновешивающие друг друга потоки биологической жизни, которая, как он видел, существует в гармоничном согласии повсюду, где есть живые организмы. И, в конечном счете, он был вынужден спрашивать себя — а что уж такого благородного есть в человечестве, что такого основополагающего?
— Мы ничего не приложили к нашей эволюции, но зато хорошо потрудились во благо нашего упадка. Я знаю, это звучит революционно, но я вынужден рассматривать эту вероятность. Я неодарвинист и человек от науки.
— А я человек от старья, — сказал Лю, который к тому времени уже был сыт больницей по горло. — Именно так я и начинал.
— Нет, Лю, вы начинали в клетке сперматозоида в виде ниточки ДНК, которая до сих пор не знает, кто вы такой.
— Чушь! — сказал ему Лю.
— Именно так, — сказал Тимер. — И все мы всегда именно это собой и представляем.
— Ладно, Деннис, если вам так нравится думать, — сказал Лю, который к тому времени уже был сыт по горло и интеллектуальными разговорами, а на следующий день отправился домой, чтобы там ждать дальнейшего развития событий.
Вообще-то говоря, и мы с Йоссаряном тоже были не очень-то совместимы. Я не слышал ни об одном его сценарии. А у него, казалось, немного испортилось настроение, когда на его замысел пьесы, посвященной семье Диккенса, я прореагировал одной лишь улыбкой, а что касается его мыслей написать комический роман о Томасе Манне и композиторе из его романа, заключившем фаустовскую сделку, то на это я вообще никак не реагировал.
Что мне не нравилось в Йоссаряне, так это, как мне казалось, его восприятие самого себя как существа необыкновенного и более чем высокомерное отношение к друзьям.
А что мне не нравилось в самом себе, так это моя застарелая привычка смотреть на него снизу вверх. Я был удивлен, увидев среди его посетителей того самого Макбрайда с автовокзала; его сопровождала приятная, ясноглазая женщина, которую он представил как свою невесту. Заглянул человек по имени Гэффни; при виде Йоссаряна на больничной койке он укоризненно покачал головой. Он высказал свое отношение к первородной фаустовской сделке между Богом, который, вполне возможно, был Дьяволом, и первым человеком, который, может быть, был женщиной.
— «Я дам тебе разум, — предложил Создатель, — дам тебе знаний достаточно для того, чтобы уничтожить все сущее на земле, но ты непременно должен будешь воспользоваться этими знаниями». «Договорились! — сказал наш предок, и это стало нашим Бытием». — Как вам это нравится? — спросил Гэффни.
— Дайте мне подумать, — сказал Тимер. — Может быть, это и есть ключ к моей единой теории.
— Возвращайся домой, — сказала его жена.