– Двадцать девятого декабря? А не тридцатого ли? – вдруг насторожилась Кира, услышав от меня загадочную дату.
Мало сказать, что я был удивлен, я был поражен ее реакцией. Разговор шел в квартире с концертным роялем, где мы встретилисьвпервые после ареста Адика. Я был очень смущен моральной стороной наших отношений с Кирой, как будто мы пользуемся его арестом для нашего адюльтера, хотя увести жену у арестованного мужа еще аморальнее, но Кира настояла на встречесо всем ее интимным ритуалом, уверив меня, что подобного ритуала требует именно наша верность арестованному Адриану «Третьему в поле». «Не забудь, мы аки», – шептала она в моих объятиях.
– Но почему шестнадцатого или семнадцатого декабря? – допытывался я, лежа рядом с ней на допотопном двуспальном одре красного дерева. – Ректорат, что ли, так решил? Ты слышала что-нибудь?
– Ничего я не слышала. Сам ты неужели не знаешь, почему?
– Ну почему, почему?
– В ночь с шестнадцатого на семнадцатое декабря 1916 года убили Распутина.
– А причем тут двадцать девятое декабря 1956 года? – никак не мог взять в толк я.
– Двадцать девятое декабря 1956-го и есть 16 декабря 1916-го, – отчеканила Кира, а я понял, почему тетушка так подчеркивала год.
– Все равно не понимаю, какое отношение доклад Чудотворцева об Орфее имеет к Распутину, – промямлил я.
– Тут уж я ничего не знаю. Об этом ты лучше Марью Алексевну спроси, – отрезала она.
В первый раз Кира назвала мою тетушку-бабушку по имени-отчеству, как знакомую, и во второй раз мнения обеих совпали: по вопросу о моем выходе из комсомола и теперь вот о дате чудотворцевского доклада. Сговариваются они, что ли? Кстати, Кира на этот раз действительно не знала, о чем будет доклад Чудотворцева. Впервые за последние годы он работал над своим докладом не с ней, а с Клашей Пешкиной. Будущая Клавиша подвергалась первому испытанию, звучит ли она с Чудотворцевым в унисон. Иными словами, то был первый опыт ее секретарской работы. Вот почему мы и смогли встретитьсяв пустой квартире Марианны Буниной, где пока еще обычно жила Клаша Пешкина.
А Кира разразилась очередным патетическим монологом о Распутине. Оказывается, это от него пошли братания русских и немецких солдат на фронтах Первой мировой войны. Разве Распутин не говорил Феликсу Юсупову: «Довольно кровопролития, все братья, что немец, что француз»? «Разве позор своих братьев спасать?» – добавлял он.
– Может быть, и ленинский лозунг «превратить империалистическую войну в войну гражданскую» на самом деле от Распутина идет? – съязвил я, чей дед поручик Александр Горицветов пал на Мазурских болотах.
– А что ты думаешь? Если бы Ленин встретился с Распутиным, глядишь, и Гражданской войны бы не было, и кровь бы в Венгрии не пролилась. А такая встреча очень даже могла бы быть, если бы Ленин из-за границы приехал раньше, ну хоть на полгода. Встречу Ленина с Распутиным подготавливал этот… ну как его… раб народа (через много лет я встретил это выражение в архиве М.М. Пришвина, который назвал так Бонч-Бруевича, всю жизнь работавшего над сближением русского сектантства с большевизмом, за что, правда, Пришвин и считал его тупоумным).
– Распутина же контрреволюционеры убили, – неистовствовала Кира. – Убийство Распутина – первый акт контрреволюции еще до революции. С убийства Распутина начался террор…
– Красный или белый? – не удержался я.
– Серый! Бесцветный! Сталинский! – огрызнулась она.
– Уж если кто и был заинтересован в убийстве Распутина, так это будущий отец народов, оберкастратор. Может быть, он-то и организовал убийство Распутина, как убийство Кирова…
– Неужели сын сапожника Джугашвили к великим князьям был вхож?
– Охранка куда угодно вхожа. Кто-то среди наших выдал же Адика…
У меня все похолодело внутри. Такая мысль не приходила мне в голову.
– Что-нибудь новое… о деле Адика… ты слышала? – с трудом выдавил я из себя.
– Говорят, его дело смотрит сам Георгий Человеков, – ответила Кира.
К тому времени я уже слышал это имя. Георгий Человеков вел дела венгерских контрреволюционеров. Говорили, что он был среди тех, кто настаивал на срочном вводе советских войск в Будапешт, а до этого поддерживал с так называемыми контрреволюционерами тесные, чуть ли не дружеские отношения. Репутация у Человекова была противоречивая. Образ его двоился в интеллигентском сознании. С одной стороны, он слыл пламенным сторонником двадцатого съезда, но таким пламенным мог быть только фанатик, а двадцатый съезд был направлен именно против партийного фанатизма так что по-настоящему его можно было поддерживать лишь с прохладцей, как его и поддерживал Н.С. Хрущев, даже идя на риск все с той же прохладцей. В ледяной же пламенности Человекова угадывался скрытый сталинизм. Человеков был, бесспорно, образованнее своего окружения, метил в новые партийные идеологи. Ему вредила восточная внешность, в которой бдительный глаз различал явно семитские черты. Вскоре о Человекове пошли слухи, будто он курирует московских тамплиеров или розенкрейцеров, может быть, в провокационных целях. Во всяком случае, он дал добро на юбилейный доклад Чудотворцева. Не исключено, что и с делом Адриана он ознакомился, хотя сам я полагаю, что оно лишь поступило в его аппарат.
– Под влиянием Распутина сам царь чуть революционером не стал, – изрекла вдруг Кира. – Вот его и убили.
– Контрреволюционеры царя убили? – едва пролепетал я.
– Смотря как понимать революцию. Знаешь, как Распутин о Николае Александровиче говорил: «Какой же он царь-государь? Божий он человек». Ты только подумай: отрекся царь от престола, воцарился Божий человек, и с тех пор любовь, а не война.
До сих пор ломаю голову над тем, подхватила ли Кира этот будущий лозунг хиппи раньше, чем они сами или, напротив, до хиппи, Бог знает, по каким астральным волнам дошло то, что Кира сказала мне с глазу на глаз в нашей тайной постели.
Поздно вечером дома я собрался с духом и прямо спросил тетю Машу, почему доклад Чудотворцева должен быть двадцать девятого декабря 1956 года, накануне Нового года. Ведь на доклад никто не придет.
– Все придут… кому нужно… – с деланым спокойствием выговорила она, закурила было очередную папироску тотчас отбросила ее, поправила пенсне и принялась отвечать мне. Ее ответ длился несколько вечеров. В моем пересказе я придаю ее ответу большую связность с вкраплением ее интонаций или, если можно так выразиться, цитат, озвучивая иногда и то, о чем принято было между нами умалчивать.
Осенью 1915 года гимназистка m-lle Горицветова, как и «весь Петербург», была без ума от балерины Аделаиды Вышинской. Ее танец отличался поистине классической безупречностью, но в концертах она выступала несколько иначе и к тому же подготавливала собственные балеты, в которых, по слухам, не только следовала новейшим веяниям, но и допускала нечто вроде восточной и новейшей западной магии, что начинали усматривать и в ее самом что ни на есть классическом танце. При этом Аделаида ревностно посещала церковные службы, не только католические, но и православные, едва ли не намереваясь перейти в православие, о чем поговаривало с раздражением польское общество. Поклонники Аделаиды Вышинской предпочитали говорить о мистике, а не о магии ее танца, но так или иначе о ней говорили, говорили, говорили, – хотя балерина умела ценить и молчаливое обожание.
Каждый вечер, выходя из подъезда, чтобы сесть в таксомотор, или возвращаясь домой, Аделаида видела на улице под открытым небом одинокую стройную девичью фигурку Незнакомка явно поджидала ее, но никогда не обращалась к ней. У Аделаиды возникли даже определенные опасения. Ейбыло чего опасаться. Уже предпринимались попытки плеснуть ей в лицо серной кислотой. Интересно, что, кроме дам, ревнующих к Аделаиде своих мужей, у нее были ненавистницы среди одиноких женщин. Высказывались предположения, что Аделаиде мстят конкурентки, искательницы богатых содержателей. Но никак не удавалось вычислить мужчину, сановника или финансиста, который содержал бы распоясавшуюся танцорку, живущую в сказочной роскоши. Роскошью этой Аделаида была обязана, по слухам, щедротам женщины, эксцентричной молодой купеческой вдовы Марфы Бортниковой, сорившей миллионами так, что родня не раз пробовала учредить над ней опеку, но суд упорно отклонял подобные происки, не находя для них оснований. Говорили, что Аделаида имеет влияние при дворе, хотя было точно известно, что при дворе она не принята. «Ну и что ж, – отвечали на это, – к ней оттуда ездят». «Эта польская змея кого хочешь оплетет, мудрено ли, что она Марфутку-дуру оплела», – вздыхал седобородый дядя Марфы Бортниковой. При всем при том ни в один скандал Аделаида не была замешана, и ее девичья репутация формально оставалась безупречной.