Моя уклончивость превратилась в уверенность в тот день, когда, поддавшись ее настойчивости, я поехал с ней на съемки «Узорного покрова». Изнывая от жары из-за прожекторов, среди сварливого, шумного, тоскливого копошения, в невыносимо долгие минуты ожидания во время всех этих установок и наладок, когда она прикрывала лицо изящными накидками, изображая медсестру во время эпидемии холеры, сидела у изголовья умирающего мужа (умирающего не от холеры, а от удара кинжалом) или отказывалась от любви молодого и красивого атташе посольства, осознавая свой долг перед умершим (крайне трогательный момент, толпы будут рыдать), я все время слышал ее будничный голос, спрашивающий, не попали ли в кадр ее ноги. Дело в том, что каждый день съемок на протяжении всей карьеры она проводила в старых огромных тапках, своих верных спутниках, независимо от того, играла она шведскую королеву, неверную жену или гетеру с пламенным сердцем.
Чтобы добраться до студий, нужно было пересечь сначала засаженные зеленью площади (деревья сажали одновременно со строительством домиков для актеров), затем пройти через комплекс технического и финансового обслуживания, состоявший из маленьких неудобных кабинетов, где трудились сценаристы, и только после этого перед вами открывалось огромное нелепое пространство, предназначенное для съемок фильма. Среди проходивших этой дорогой есть много знаменитых людей, начиная с Дэшила Хэммета [28], Скотта Фицджеральда и заканчивая Фолкнером. Не столько из любви к кино, не по призванию, а лишь для того чтобы выжить, все они унижались, работая жалкими поденщиками. С девяти утра до шести вечера, день за днем, нужно было выдавать обещанные сценарии непонятно какого качества, и лишь те, у кого хватало сил, честолюбия или лукавства, не позволяли трепать себя. Скотт не принадлежал к числу сильных. Жалкая копия самого себя, скорее покачивающийся, чем передвигающийся, с отвлеченным взглядом и вечной бутылкой колы в руках (он беспрерывно потреблял этот напиток всякий раз, когда переставал пить), неудержимо терзаемый кашлем — «Метро-Голдвин-Майер» наняла его, чтобы написать сценарий по роману Ремарка «Три товарища», — он видел, как его работу посчитали сырым материалом и передали для доработки Манкевичу [29]. Скотт был сдвинут с рельсов — обычная практика. Все удивлялись, слушая его жалобы: «Они звали меня из-за моей индивидуальности, а теперь, когда я здесь, требуют, чтобы я старался скрыть ее».
Штернберг смеялся над ним: «Он — как большинство литераторов, которые дальше своего пупа ничего не видят. Я знал только Джорджа Бернарда Шоу, и он был в курсе системы. Знаешь, что тот заявил Сэмюэлю Голдвину? Вот что: „Разница между вами и мной, мистер Голдвин, состоит в том, что вы говорите об искусстве, а я думаю лишь о деньгах…“ Представь себе огромного Сэмюэля, особенно смеющегося, в его безукоризненном костюме, которому он ни за что в жизни не позволил бы помяться. Представь, как он отвечает старику Шоу своим высоким женским голосом: „Вы юморист, мистер Шоу, настоящий юморист!“»
— Мне казалось, ты хотел заниматься искусством.
— Естественно, но нельзя в этом признаваться. Вот чего никак не поймет Штрогейм, несмотря на все свои неурядицы.
Шутил ли он? Я часто задавал себе этот вопрос, думая о тех, кто окружал меня. Джон Бэрримор утверждал, что ни одно из накопленных им богатств не может быть использовано индустрией, которая работает соответственно неприемлемым для него нормам; он говорил: «Неужели вы хотите, чтобы я загромождал память всей этой чепухой?» — и чтобы подчеркнуть свое презрение, требовал от ассистентов держать перед ним во время съемок дощечки, где большими буквами был написан текст, который он не хотел учить. Он притворялся, что не сможет произнести без поддержки даже самые простые реплики вроде слова «да»; он считал себя, и небезосновательно, слишком великим, чтобы прилагать какие-либо усилия. Он был настолько знаменит, что ему сходили с рук все его капризы. Прочим же хватало ума топить все вопросы в алкоголе. Они жаловались: «Выжимают как лимон», — но делали все, что от них требовали. В большинстве случаев.
Штернберг, от которого ничего нельзя было скрыть, узнал на следующий день, что я приходил на студию и снимался в эпизоде — переходил улицу.
— Ты в результате тоже здесь, старый скептик!
— Не по своей воле! Меня попросили перейти дорогу, я и перешел. Потом меня вновь попросили перейти, и я вновь перешел. И так четыре раза. Потом мне сказали, что эпизод отснят, и я сел, не в силах избавиться от впечатления, будто ровным счетом ничего не сделал.
— Значит, видимо, тебе удалось неплохо сыграть.
Он часто и решительно заявлял: «Когда актер считает, что он ничего не сделал, я удовлетворен. Если же он думает, что выложился до конца, отснятую пленку можно выбрасывать в корзину». И добавлял: «Но ты никогда не станешь актером: ты переходишь через дорогу, не думая о том, как бы повыгоднее преподнести свой красивый профиль… Понимаешь, важно все, что вне игры актера, а это включает в себя: великие планы на будущее, равное количество диалогов по сравнению с партнером, достаточно удобное жилище, достаточно вкусное питание, автомобиль, который привозит на работу и увозит с нее, а также высокие кассовые сборы. Последнее, чем исчерпывается эта профессия, — всеобщее внимание каждую минуту».
7
Не стоит удивляться тому, что деньги были для нее так значимы; трудно позабыть страхи детства: «Отец не мог прокормить нас, а потом умер. Я была самой младшей, но брат и сестра воспринимали меня как старшую. В результате теперь мне кажется, что я никогда не была ребенком».
Она прослыла скупой из-за постоянной воздержанности во всем. В расцвете славы она приезжала на студию на старом, запыленном, работающем с перебоями бьюике. К тому же подобную репутацию еще больше подтверждала мелочность, с которой Грета обсуждала условия контрактов, спорила с могущественным Луисом Б. Майером (он так и не смог простить ей этого), и решилась как-то (в 1928 году!) на дерзость, которую стоило назвать забастовкой, хотя никто не осмеливался так говорить: «Метро-Голдвин-Майер» отказалась повысить ей гонорар, и она отправилась в Швецию, откуда не возвращалась до тех пор, пока ее требования не были удовлетворены. В следующем году она получала пять тысяч долларов в неделю. Появление звукового кино, уничтожившего многих (в том числе и Гилберта, который с большим трудом восстановился позже), сыграло ей на руку: ее голос соответствовал облику. Крах 1929 года [30]не пощадил Грету — ее банк пошел ко дну. Но уже через три года на ее счету лежало тридцать две тысячи долларов, и вскоре за каждый фильм она стала получать двести семьдесят тысяч. С этого момента деньги уже ничего не значили.
Нельзя сказать, что Луис Б. Майер был чудотворцем или человеколюбцем. Сэмюэль Голдвин вообще наводил ужас. Трудно было найти в те времена продюсера, которого волновало бы искусство, за исключением, пожалуй, Карла Лемле из компании «Юниверсал», да и то потому, что он сделал ставку на рентабельность в эту нищую для всех эпоху. Они умели ловко подавлять любое сопротивление: сломали Штрогейма, так ожесточенно воспевавшего «аристократическое удовольствие быть недовольным», что его стали ловить на слове. Унижали таких звезд, как Гейбл и Флинн, предлагая настолько нелепые сценарии, что те вынуждены были отказываться, — предлог, чтобы вышвырнуть их за дверь. Старлетки использовались как удобное сырье, их «одалживали» то на одной, то на другой студии, и права голоса они не имели.
Только против нее они ничего не могли сделать; несомненно, благосклонность зрителей защищала ее: каждый, даже самый плохой (не приносящий прибыли) фильм с ее участием оборачивался ее личным успехом. Однако дело не только в благосклонности. Думаю, зрители так и не сумели понять этот феномен: по джунглям, где каждый борется за выживание и рвется к вершине, ленивой походкой, с отстраненным видом прошелся странный зверь.