Литмир - Электронная Библиотека

Тот же (или другой)параллелограмм силопределил в Двадцатом веке ход исторического процесса и привел его к результату, на который эти мнимые творцы истории никак не рассчитывали и уж во всяком случае совсем к нему не стремились.

И вот разбитый параличом Ленин коснеющим языком диктует (пять минут в день, больше не разрешают врачи) свое дурацкое завещание, в котором констатирует, что ни один из его ближайших соратников не может стать продолжателем его дела (один – груб, другой склонен к чрезмерному администрированию), и для выхода из тупика, в который онзавел страну, предлагает совершенно идиотское решение: ввести в ЦК сто полуграмотных рабочих, которые будто бы спасут правящую партийную верхушку от перерождения.

И Сталин, обмочившись, сутки валяется на полу своей Ближней Дачи и подыхает без врачебной помощи. И имя его становится неупоминаемым. И рушатся по всей стране изображающие его монументы. А спустя не такой уж большой – для истории прямо ничтожный – срок, сама собой, без всякого давления извне разваливается оказавшаяся нежизнеспособной созданная им держава.

И Гитлер, как крыса, подыхает в своём бункере, выразив сожаление, что народ Германии оказался недостоин своего фюрера.

И Муссолини повешен – вниз головой – вчера ещё будто бы обожавшими его согражданами.

Все это я вспомнил и в заключающую «Войну и мир» историософскую главу решил заглянуть не для того, чтобы защитить Льва Николаевича от несправедливых нападок, показать, что он был совсем не так наивен, как это представляется Александру Исаевичу.

Цель моя тут была совсем другая.

Приступая к этому изложению своего взгляда на роль личности в истории, Лев Николаевич писал:…

Если цель истории есть описание движения человечества и народов, то первый вопрос, без ответа на который всё остальное непонятно, – следующий: какая сила движет народами? На этот вопрос новая история озабоченно рассказывает или то, что Наполеон был очень гениален, или то, что Людовик XIV был очень горд, или ещё то, что такие-то писатели написали такие-то книжки…

Всё это могло бы быть интересно, если бы мы признавали божественную власть, основанную на самой себе и всегда одинаковую, управляющею своими народами через Наполеонов, Людовиков и писателей; но власти этой мы не признаем и потому, прежде чем говорить о Наполеонах, Людовиках и писателях, надо показать существующую связь между этими лицами и движением народов.

Если вместо божественной власти стала другая сила, то надо объяснить, в чем состоит эта новая сила, ибо именно в этой-то силе и заключается весь интерес истории.

(Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений. Том 12. М.-Л. 1933. Стр. 300)

Вот он где – самый корень несогласия Александра Исаевича со Львом Николаевичем.

Лев Николаевич исходит из того, что с верой в божественную власть, управляющей своими народами через Наполеонов, Людовиков и писателей, человечество уже покончило.

А все суждения Александра Исаевича, в том числе и его взгляд на роль личности в истории, основываются как раз вот на этой самой вере.

В ироническом, пародийном, издевательском толстовском изложении истории великой французской революции и наполеоновских войн особого внимания заслуживает вскользь брошенная, тоже ироническая реплика Льва Николаевича насчет того, что все эти события произошли не в последнюю очередь потому, что «такие-то писатели написали такие-то книжки».

Реплика эта замечательна тем, что этой своей иронией Л. Н. не щадит и себя самого. Сам он ведь тоже писал «какие-то книжки», веря в то, что они будут способствовать движению человечества в правильном направлении.

Эта его ирония лишний раз подтверждает, что энергию, заставлявшую его писать эти свои книжки, он действительно считал энергиейзаблуждения,нимало не обольщаясь надеждой на то, что его усилия и в самом деле приведут к желаемому результату.

Что же касается Александра Исаевича, то он энергию, которая движет и направляет всю его деятельность, отнюдь не склонен считать энергиейзаблуждения.Он не сомневается, что им движет энергияистины:…

Вероятно… есть ошибки в моём предвидении и в моих расчётах. Ещё многое мне и вблизи не видно, ещё во многом поправит меня Высшая Рука. Но это не затемняет мне груди. То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю и провожу, что я – только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить её и разгонять.

О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!

(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом. М. 1996. Стр. 344)

К его рассказу о том, как родилась и утвердилась в нем эта вера, нельзя не отнестись уважительно:…

До ареста я… неосмысленно тянулся в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе. Изнывал лишь от того, что трудно, мол, свежие темы находить для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили.

С ареста же, года за два тюремно-лагерной жизни, изнывая уже под грудами тем, принял я как дыхание, понял как всё неоспоримое, что видят глаза: не только меня никто печатать не будет, но строчка единая мне обойдётся ценою в голову. Без сомнения, без раздвоения вступил я в удел современного русского писателя, озабоченного правдой: писать надо только для того, чтоб об этом обо всём не забылось, когда-нибудь известно стало потомкам. При жизни же моей даже представления такого, мечты такой не должно быть в груди – напечататься.

И – изжил я досужную мечту. И взамен была только уверенность, что не пропадет моя работа, что на какие головы нацелена – те поразит, и кому невидимым струением посылается – те воспримут. С пожизненным молчанием я смирился как с пожизненной невозможностью освободить ноги от земной тяжести. И вещь за вещью кончая то в лагере, то в ссылке, то уже и реабилитированным, сперва стихи, потом пьесы, потом и прозу, я одно только лелеял: как сохранить их в тайне и с ними самого себя.

Для этого в лагере пришлось мне стихи заучивать наизусть – многие тысячи строк. Для того я придумывал чётки с метрическою системой, а на пересылках наламывал спичек обломками и передвигал. Под конец лагерного срока, поверивши в силу памяти, я стал писать и заучивать диалоги в прозе, маненько – и сплошную прозу. Память вбирала!Шло. Но больше и больше уходило времени на ежемесячное повторение всего объёма заученного – уже неделя в месяц.

Тут началась ссылка и тотчас же в начале ссылки – рак. Осенью 1953 года очень было похоже, что я доживаю последние месяцы. В декабре подтвердили врачи, ссыльные ребята, что жить мне осталось не больше трёх недель.

Грозило погаснуть с моей головой и всё моё лагерное заучивание.

Это был страшный момент моей жизни: смерть на пороге освобождения и гибель всего написанного, всего смысла прожитого до тех пор. По особенностям советской цензуры никому вовне я не мог крикнуть, позвать: приезжайте, возьмите, спасите моё написанное! Да чужого человека и не позовёшь. Друзья – сами по лагерям. Мама – умерла. Жена – вышла за другого; всё же я позвал её проститься, могла б и рукописи забрать, – не приехала.

Эти последние обещанные врачами недели мне не избежать было работать в школе, но вечерами и ночами, бессонными от болей, я торопился мелко-мелко записывать, и скручивал листы по нескольку в трубочки, а трубочки наталкивал в бутылку из-под шампанского. Бутылку я закопал на своём огороде – и под Новый 1954 год поехал умирать в Ташкент.

Однако я не умер (при моей безнадёжно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращённая мне жизнь с тех пор –не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель).

(Там же. Стр. 10–11)

Как при таком повороте судьбы было ему не поверить, что жизнь его имеет «вложенную цель», что ведет и направляет его некая Высшая Сила.

Этой верой, этим сознанием пронизаны все его публичные выступления, начиная от самых ранних и кончая последними, уже предсмертными….

…Возьмётся или не возьмётся IV Всесоюзный съезд защитить меня? Мне кажется, этот выбор немаловажен и для литературного будущего кое-кого из делегатов.

72
{"b":"161823","o":1}