– Евгений Александрович, – вдруг говорит он. – Это что же? Евреи?
В голосе хрущёвского помощника звучал неподдельный ужас:
– И они ещё летают?
И укоризненно, как маленькому:
– И вы хотите, чтобы я показал это Никите Сергеевичу?
Евтушенко живо представил себе, как Никита Сергеевич разглядывает эти картинки, на которых изображены евреи, которые к тому же ещё летают, и понял, что гениальный его план, ещё минуту назад казавшийся ему совершенно неотразимым, не просто невыполним, а прямо-таки безумен.
Но в случае с «Иваном Денисовичем» Лебедев повел себя иначе.
То ли он поверил Твардовскому, то ли попал под властное художественное обаяние солженицынской повести, то ли проникся судьбой её героя, но он сделал всё, что было в его силах, чтобы, минуя все подводные камни, – а их было немало, – провести эту повесть в печать.
Долго ждал подходящего момента и, наконец, дождавшись, прочёл её Никите Сергеевичу вслух – сперва ему одному, а потом присоединившемуся к ним Микояну.
Конечно, этим своим телефонным звонком Лебедеву Александр Исаевич преследовал вполне определённую, легко тут просматриваемую цель. И конечно, не побрезговал тем, чтобы, говоря по-лагерному, «раскинуть чернуху».
Но может быть, и в самом деле теплилась в его душе какая-то искорка благодарности к ним обоим (и к Лебедеву, и к его шефу), позволившая ему, раскидывая эту свою «чернуху», быть не совсем неискренним?
А может быть, он и в самом деле на всё, что происходило во время тех двух «исторических» встреч, глядел совсем не так, как Аксёнов, Вознесенский и Олег Ефремов, воспринимал происходящее не так остро, что ли? Ему ведь на этих встречах была отведена другая роль, – совсем не та, что досталась тем, на кого Никита спустил с цепи всю свору своих соратников.
На первой встрече – той, что была на Ленинских горах, – во время выступления главного тогдашнего партийного идеолога Л. Ф. Ильчёва Хрущёв неожиданно для всех прервал его и под аплодисменты представил залу Солженицына.
О том, что он тогда думал и чувствовал и как при этом себя повёл, Александр Исаевич – позже, уже за границей, – вспоминал так:…
Я встал – ни на тень не обманутый этими аплодисментами. Встал – безо всякой и минутной надежды с этим обществом жить. Перед аплодирующим залом встал, как перед врагами, сурово… Поклонился холодно в одну сторону, в другую и тут же сел, обрывая аплодисменты, предупреждая, что я – не ихний.
(Бодался телёнок с дубом)
О своём телефонном звонке Лебедеву в «Телёнке» он не сообщает. Но о том, что стало поводом для этого звонка, и о том, как виделся ему уже тогда тот его телефонный собеседник, рассказывает подробно:…
В тех же числах, в начале марта 1963 г., ища путей для разрешения пьесы, я сам переслал её В. С. Лебедеву, благодетелю «Ивана Денисовича». «А читал ли Твардовский? Что он сказал?» – был первый вопрос Лебедева теперь. Я ответил (смягчённо). Они ещё снеслись. 21 марта Лебедев уверенно мне отказал: «По моему глубокому убеждению пьеса в её теперешнем виде для постановки в театре не подходит. Деятели театра «Современник» (не хочу их ни в чём упрекать или обвинять) хотят поставить эту пьесу для того, чтобы привлечь к себе публику (а какой театр хочет иного?) и вашим именем, и темой, которая безусловно зазвучит с театральных подмостков. И я не сомневаюсь в том, что зрители в театр будут, что называется, «ломиться», желая познакомиться… какие явления происходили в лагерях. Однако в конце концов театр вынужден будет отказаться от постановки этой пьесы, так как в театр тучами полетят «огромные жирные мухи», о которых говорил в своей недавней речи Н. С. Хрущёв. Этими мухами будут корреспонденты зарубежных газет и телеграфных агентств, всевозможные нашинские обыватели и прочие подобные люди».
Обыватели и «прочие подобные люди»! То есть попросту народ? Театр «сам откажется»! Да, когда ему из ЦК позвонят… Вот – и эпоха, и театральные задачи, и государственный деятель!..
Откуда он взялся в окружении Хрущёва и чем он занимался раньше – я так и не узнал. По профессии этот таинственный верховный либерал считал себя журналистом. Может быть, руководило им личное соперничество с Ильичёвым, которого обскакать он мог только на либеральной лошадке?..
Разъяснил мне Лебедев ещё раз, чем дурна моя пьеса: ведь в лагерях же люди и исправлялись, и выходили из них, – а у меня этого не видно. Потом (очень важно!), пьеса эта обидит интеллигенцию – оказывается, кто-то там приспосабливался, кто-то боролся за блага, а у нас привыкли свято чтить память тех, кто погиб в лагерях (с каких пор?!). И неестественно у меня то, что нечестные побеждают, а честные обречены на гибель. (Уже прошёл шумок об этой пьесе, и даже Никита спрашивал – какая? Если по «Ивану Денисовичу», то пусть ставят. Но Лебедев сказал ему: «Нет, не надо»…)
И вот был тот закадычный либерал, тот интеллигентный ангел, который свершил всё чудо с «Иваном Денисовичем»! Я долго у него просидел, рассматривал – и всё более незначительным, ничем не отмеченным казался мне он. Невозможно было представить, чтоб в этой гладенькой головке была не то чтобы своя политическая программа, но отдельная мысль, отменная от партийной…
То и дело поднимая трубку для разговора с важными цекистами (и всё по пустякам, какие-то шутки, что-то о футболе, разыгрывали кого-то статьёй в «Комсомолке»), он неприятно смеялся мелкими толчками, семенил смехом.
(Там же)
А вот как в том же «Телёнке» рассказывает он и о самой той – второй, кремлёвской встрече:…
Вторая же кремлёвская встреча – 7–8 марта 1963 г., была из самых позорных страниц всего хрущёвского правления. Создан был сталинистам пятикратный перевес сил (приглашены аппаратчики, обкомовцы), и была атмосфера яростного лая и разгрома всего, что хоть чуть-чуть отдавало свободой. (Только меня не касались ещё, заставили Шолохова и Кочетова сменить готовые речи: щадили «личный художественный вкус» Хрущёва.) Была в короткое время, несколькими часами (о, как же это легко!) воссоздана атмосфера нетерпимости 30-х годов, тех «единодушных» собраний, где воспитывались лютые звери, а обречённые и ободранные доживали лишь до ближайшей ночи. Наконец-то разглядев главного врага всех своих сельскохозяйственных, административных и международных начинаний – художников-абстракционистов и либеральную интеллигенцию, Никита рубал их с той лютостью, когда зудят кулаки и оплечья, и глаза застилает от ненависти. «Вон вы, там, – кричал он, – в красном свитере, около колонны – почему не аплодируете? А ну-ка сюда! А ну-ка – дать ему слово!» И ревел распалённый хор сталинистов на художника Голицына: «Пусть объяснит, почему не аплодирует!» Вполне преданных Рождественского и Вознесенского вгорячах поносили за отступничество. «Я не могу спокойно слушать подхалимов наших врагов! – стучал Хрущёв по столу только что не ботинком и блажил во всё горло: – «Не троньте молодёжь, иначе попадёте под жернова партии!»
(Там же)
А вот как об этом хрущёвском бесновании (для наглядности напомню ещё раз) он говорил Лебедеву в том их телефонном разговоре:…
Я глубоко взволнован речью Никиты Сергеевича Хрущёва и приношу ему глубокую благодарность за исключительно доброе отношение к нам, писателям, и ко мне лично…
И этот человек осуждал Синявского и Даниэля за их «душевное двоение»!
А какое было у них «душевное двоение»?
Да, Андрей Донатович Синявский состоял на службе в Институте мировой литературы им. Горького и печатался в советских изданиях (в том же «Новом мире», в котором печатался и Солженицын). А Юлий Маркович Даниэль повинен в том, что переводил – и тоже публиковал в советских изданиях – стихи разных иноязычных авторов.
Но, насколько мне известно, ни тот, ни другой никогда – ни письменно, ни устно, – не благодарил «дорогого Никиту Сергеевича» за его «отеческую заботу о развитии нашей советской литературы и искусства» и не заверял его, что «постарается быть достойным высокого звания советского писателя». *