Перед всеми церковными праздниками наша нянюшка настроена особенно торжественно и свято, и лицо у нее серьезное, сосредоточенное.
– Нянечка, сегодня все со свечами и с вербочками будут стоять в церкви?
– Да, Беляночка… Какой праздник настает великий! Как благостно на душе!.. Слава Богу, дожили мы в добром здоровье и до радостных дней.
– Нянечка, мы и огонь святой принесем из церкви?
Я хочу еще расспросить старушку обо всем, что меня волнует. Но в эту минуту в соседней комнате раздается сильный, звонкий голос:
Люди добрые, внемлите
Печали сердца моего,
Мою скорбь вы все поймите,
Грустно жить мне без него…
Няня испуганно вскидывает глаза на образ в углу и порывисто крестится.
– Господи, прости! – шепчет она. – Господи, какое искушение! Вот-то грех!
Она поспешно открывает дверь в соседнюю комнату и строго, укоризненно говорит:
– Что это ты, Клавденька, запела? В такой-то день?! И не грешно, не совестно тебе?! Ведь сейчас всенощная начнется… Разве можно теперь песни петь?!
– Прости, нянюшка, забыла! – ответил звонкий голос мамы.
– То-то, забыла, забыла… Разве можно это забывать?! Ты ведь теперь не барышня, а мать семейства и должна детям пример хороший показывать.
– Ладно, ладно, нянюшка… Прости, не волнуйся! – крикнула громко мама.
Мама во всем слушалась няню и, как говорила бабушка, даже побаивалась ее.
Няня была крепостная родителей дедушки, вынянчила дедушку, мою маму и последнюю меня. Няня была наш общий друг, любимый член семьи, которого все уважали и почитали…
Мама опять в соседней комнате что-то затягивает и вдруг неожиданно обрывает… Она со смехом выбегает из соседней комнаты и бросается няне на шею:
– Прости, моя старушечка! Не сердись, не волнуйся! Я все забываю… Прости твою «вольницу»!
Но няня строга и молчалива. Мама наша весёлая и молодая. Ее большие красивые серо-зеленые глаза всегда горели задорным огоньком, очень полные румяные губы смеялись; движения были порывисты и быстры. Она всегда что-нибудь напевала и всюду вносила веселье, оживление, радость. Черные волосы мамы разобраны посредине ровным пробором и заплетены в длинные косы. По тогдашней моде косы уложены по бокам головы затейливыми завитушками. На ней надето платье с мягкими складками вокруг талии, а на плечах накинута черная бархатная пелерина с бахромой.
В руках у нее почти всегда какая-нибудь книжка. Из-за этих книг немало воюет с нею няня.
Как только входит к нам в комнату мама, сразу становится веселее. Мы знаем, что если бы сегодня не «такой день», мама бы стала громко петь песни, шалить, возиться с нами и даже плясать. Но сегодня она старается быть серьезной и заискивающе говорит нашей старушке:
– Нянюшка, вы идите ко всенощной, а я подожду Володю. Тут все приберу, приготовлю вам чай и буду дожидаться…
– Как, а ты разве не хочешь идти сегодня ко всенощной? – испуганно и строго спрашивает няня.
– Придет Володя… Надо его покормить… Пожалуй, и поздно будет… – как бы оправдывается и извиняется мама.
Но няню этими доводами не убедишь. Она не соглашается на предложение мамы и стоит на своем:
– Нет, нет… Как это можно: в такой день не помолиться Богу?! Отлыниваешь ты нынче, сударыня, от молитвы… Не хорошо это, Клавденька!
– Ну уж не начинай воркотни… Пожалуйста, не начинай! – недовольным тоном говорит мама.
– Я не ворчу, а говорю правду. Была ты прежде богобоязненная девица… Оттого и жениха себе хорошего вымолила. А теперь эти книги тебя с ума свели… Долго ли до греха?
– Пожалуйста, не ворчи, не ворчи… Я так этого не люблю, – возражает мама.
Няня никак не может успокоиться.
– Барин пообедает сам. Все ему приготовлено. Вернемся мы – я уберу… Как это можно в Вербную субботу не пойти ко всенощной?!
– Я пойду, пойду, пойду! Не ворчи! – соглашается мама.
Мы слышим, как звякнуло кольцо калитки. По двору, по деревянным мосткам, раздаются быстрые шаги, еще торопливее – по лестнице, по крыльцу…
– Володя идет! – весело говорит мама и бежит открыть дверь. Папа сияет от счастья и радости. Его родное гнездышко для него дороже всего, милее всего на свете.
Из моего милого прошлого мне вспоминается тридцатилетний высокий белокурый мужчина с кротким лицом, с тихим голосом. Папа был молчалив, мягок и необыкновенно стеснителен. При малейшем волнении голос его начинал дрожать. В то время он не курил, не пил никакого вина и вследствие этого пользовался особенной симпатией бабушки и няни.
– Вот-то послал Бог мужа Клавденьке… Непьющий, некурящий, сокровище, а не человек… Такое ей счастье! – говаривала няня.
– Да, – поддакивала бабушка. – Клавденьке судьба вышла редкая. Сама-то она буйная головушка… Надо бы ей мужа потверже. А Владимир Васильевич очень уж добр.
Папа кончил университет по камеральному[1] факультету, но из-за своей скромности и застенчивости никогда не мог выдвинуться ни на каком поприще. Он только и умел, что любить нас, свой дом, заботиться о нас, горячо любить нашу веселую, избалованную маму. Он и нас научил тому же, и мы смотрели на маму как на какое-то высшее существо.
Приходя со службы, папа нежно обнимал маму и целовал ей руку.
– Ну, что поделывала ты без меня, моя драгоценная женушка? – спрашивал папа.
И никогда мы не видывали облачка неудовольствия на его лице, не слыхали, чтоб он сказал ей грубое слово, укорил в чем-нибудь…
Мама была такая бурная, вспыльчивая; бывало, рассердится, а папа ее уговаривает и все прощает, все делает, как она захочет…
– Тих наш барин, что голубь… Надо бы с Клавденькой когда и построже поговорить… Она была у нас вольница, своенравная барышня. Владимир Васильевич ангельского характера, – восхищалась няня своим любимым барином.
Мы жили тогда на Петербургской стороне, в Зелениной улице. У нас была квартира из трех крошечных комнат, в маленьком деревянном доме. На верхнем этаже этого дома жили другие жильцы, какой-то отставной военный с женой. На дворе стоял еще крошечный домик-флигель, где помещался сапожник со своей убогой мастерской, и в крошечной лачужке – дворник. Вокруг дома был густой тенистый сад. Теперь таких домов нет почти нигде в Петербурге, а в то время, лет пятьдесят тому назад, было очень много. Окраины Петербурга: Петербургская сторона, Васильевский Остров – представляли из себя не что иное, как большие села с целыми линиями деревянных домов; улицы большей частью были немощеные, заросшие травой, и в дождь и слякоть представлявшие собою непролазную грязь. По краям улиц шли деревянные мостки, были насажены аллеи деревьев; на некоторых улицах такие мостки красовались посредине…
По вечерам на улицах всюду горели тусклые керосиновые фонари, а кое-где даже масляные. По каменной мостовой дребезжали дрожки[2] извозчиков с узкими, высокими сиденьями, двигались огромные общественные кареты, их едва тащили три или четыре несчастные изможденные клячи. На окраинах Петербурга жизнь была совсем простая, бесхитростная, патриархальная. Много в ней было хорошего, было, конечно, и дурное.
Но я отвлеклась… Я вспомнила далекий вечер Вербной субботы.
Мы идем ко всенощной. Как-то особенно приветливо мерцают фонари. Тихо и холодно. В воздухе точно висит густой звон колокола ближайшей церкви. На душе очень торжественно. Мы идем с сестрой чинно впереди с вербочками в руках, а за нами мама с няней. Они полушепотом обсуждают предстоящие хозяйственные хлопоты, говорят о том, что купить и что ветчина дорога.
– Я попрошу маменьку купить окорок со мной пополам, – говорит мама. – А целый-то дорого, и нам не по карману…
Няня беспокоится о куличах, о пасхе:
– Обойду весь рынок и куплю, где подешевле.
Мама беспокоится, что наши платья не дошиты: